|
Педагогический Альманах |
Эдуард БОРМАШЕНКО (Ариэль) ЭСТЕТИКА МУДРЕЦОВ Эссе
Что такое хороший интеллектуальный вкус? Может быть, мы узнаем о его существовании, лишь наткнувшись на оскорбляющую органы восприятия безвкусицу? А. Ф. Лосев писал, что о существовании таких свойств, как безрукость и безухость, мы знаем потому, что у кого-то все же есть руки и уши. Верно ли, что о стиле мы узнаем только по его отсутствию? Открыв только что изданную книгу, мы изумимся нагромождению опечаток и сразу оценим прежний неторопливый издательский стиль. Кое-как слепленные тексты, на живую нитку подобранные научные данные, липовые патенты... Духовным фоном нашего времени становится «белый шум», заглушающий, среди прочего, и вкус. В то же время тексты Платона, Раши или Рамбама безошибочно узнаются и через столетия: стиль трудно подделать. Бюффон вовсе не шутил, говоря, что человек — это стиль. Витгенштейн, эпатировавший философское общество фразой: «Этика и эстетика — одно и то же», сказал истину. Эстетические и стилистические пристрастия, столь плотно вплетены в наше мышление, что извлечь их оттуда «по нитке» просто невозможно. Тем более когда речь идет о такой материи, как еврейское мышление, неоднородное во времени и пространстве. * * *Имеющиеся в нашем распоряжении рукописи Талмуда и Мишны содержат подчас серьезные текстуальные противоречия. Мое воображение поразил применяемый мудрецами принцип отбора текста: истинной признается наиболее запутанная и непонятная версия. Английская поговорка too good to be true лучше всего объясняет суть дела: гладкий вариант выглядит подозрительно. Этот принцип на первый взгляд противоречит всему строю мышления, принятому сегодня в точных науках. Я физик, занимался и инженерным ремеслом, и меня с младых ногтей приучали к тому, что наиболее короткое и прозрачное решение задачи и есть решение «красивое», «изящное». Обостряя эту мысль, знаменитый танковый конструктор, автор «тридцатьчетверки» Кошкин говаривал: лучшая из возможных деталей — та, которой нет. Из двух в равной степени верных решений господствующая интеллектуальная эстетика велит считать красивым наиболее простое. Эта эстетическая оценка находится в полном согласии с принятым «по умолчанию» в современном естествознании принципом, именуемым бритвой Оккама, рекомендующим «не делать большим того, что можно сделать меньшим», и предписывающим всемерную экономию умственных усилий. Теория Птолемея весьма запутанным образом все-таки объясняла движение планет; Коперникова концепция предпочтительней именно потому, что она проще, а стало быть, красивей. Теория относительности тоже изящней теории эфира, ибо обходится без избыточных предположений и связанных с ними мыслительных напряжений. Математикам очень хотелось бы превратить принцип простоты во всеобщий эстетический закон, распространив его и на мир искусства. Математик Анри Пуанкаре выражает этот подход отточенным пассажем: «Чувство изящного в математике есть чувство удовлетворения… такое эстетическое удовлетворение находится в связи с экономией мышления. Например, кариатиды Эретхейона кажутся нам изящными по той причине, что они ловко и, так сказать, весело поддерживают громадную тяжесть и вызывают в нас чувство экономии силы». Интеллектуальная эстетика Талмуда не терпит подобного подхода, ибо ценен не только результат, но и сам процесс учения: интеллектуальное напряжение, духовные усилия. Парадоксально, что при всем том за евреями закрепилась, в общем-то, справедливая репутация людей дела. Где-то я слышал емкое определение: «еврейский практический идеализм». А дело в том, что в традиционном еврейском мышлении эстетика учения и эстетика действия сильно рознятся. Так, если несколько человек вовлечены в исполнение заповеди, наибольшей похвалы удостаивается тот, кто завершает ее исполнение. В этой связи вызывает изумление, почему не Моше удостоен заповеди привести народ в землю, текущую молоком и медом, а Иегошуа бин-Нун. Фигуры Моше и Иегошуа кажутся несоизмеримыми. И тем не менее завершить дело заповедано Иегошуа, а значит, именно ему предназначена Всевышним заповедь ввести евреев в землю Израиля. Вернемся теперь к эстетике минимизации интеллектуальных усилий. В отличие от математиков, гуманитариям принятый талмудистами принцип отбора истинной текстовой версии кажется абсолютно естественным. Вполне вероятно, что здесь и пролегает одна из границ между «точным» и «гуманитарным» мышлением: принцип сбережения сил вовсе не кажется историку или филологу ни самоценным, ни эстетически оправданным. У Пастернака не случайно: «впасть, как в ересь, в неслыханную простоту». Представление о гармонии, развитое еврейскими мудрецами, содержит представление о том, что совершенное не может включать в себя избыточного. Комментируя Тору, они исходят из того, что текст Писания не содержит ничего лишнего. Но обратите внимание: речь идет о самом тексте, а не об усилиях по его постижению. Комментарий вовсе не обязан быть простым и доступным неискушенному уму: «невежде не постичь, глупцу не понять». Эйнштейновское: «Бог изощрен, но не злонамерен» — тоже ведь относится к замыслу Творца мира, а вовсе не к усилиям, затраченным человеком для проникновения в этот замысел. Становится понятным, отчего Талмуд сохраняет все версии рассуждений, в том числе и отвергнутые. Стилистический разрыв между современным интеллектуальным почерком и талмудическим рассуждением неустраним. Представляя выстраданный научный результат, современный ученый заботится о том, чтобы не было видно «следов пота». Я уж не говорю о школьной науке, тщательно скрывающей от ученика борьбу идей и загоняющей в детскую голову вылизанные и причесанные ученые достижения. Талмудическое уважение к самому разысканию истины, а не только к ее конечному оформлению очень долго удерживало позиции в еврейском мире. Мы написали море книг, но до конца ХIХ века никому не приходило в голову составить «упрощенный Талмуд» или сокращенный «Шулхан Арух», энциклопедию или краткий словарь иудаизма. С моей точки зрения, подобная смена стиля мышления свидетельствует о кризисе. * * *
Различие традиционного еврейского интеллектуализма и современного естествознания уходит в глубь вещей. Порядок принятых сегодняшней наукой интеллектуальных приоритетов не только требует самого простого решения, но и видит красоту в решении максимально обобщенном. Математик, полагаясь на свой вкус и не заботясь об утилитарной стороне дела, предпочтет самое формализованное решение. Послушаем Германа Вейля: «На протяжении десятилетий математика прямо-таки упивалась всякого рода обобщениями и формализациями. Однако считать, будто она стремится к общему ради общего, — значит неверно понимать заключенную здесь здоровую тенденцию. Дело обстоит иначе: любое естественное обобщение упрощает, сокращая допущения, и тем самым позволяет понять определенные стороны некоторого необозримого целого». По Вейлю, обобщение и упрощение неотделимы друг от друга. Подметим, что и в иврите прилагательные «абстрактный» и «простой» образованы от одного корня. Стилистика же талмудического мышления всегда предпочтет частное решение общему. Стоит вспомнить талмудический принцип: «из общего не учат». Мыслительные процедуры Талмуда ведут к максимально тонкому различению сущностей. Мудрецы разных поколений манипулируют не обобщениями, а моделями и делают это виртуозно. Как отметил профессор Дов Беркович, «модель всегда в достаточной степени ограничена, и область ее применимости не может простираться до бесконечности… Модель представляет собою обобщение более ограниченное, нежели привычное абстрагирование». В этом смысле мне кажется, что талмудический подход много ближе методу, принятому в физике, нежели в математике. Один хороший эксперимент на удачно выбранной модели опрокидывает изысканно формализованные математические построения. Вейль и Борхес, разумеется, правы: максимальное абстрагирование и есть предельное упрощение. Это цена, которую мы вынуждены платить за возможность познания. Не случайно Толстой протестовал в «Крейцеровой сонате» именно против музыки — граничного, по Борхесу, способа существования искусств. Великий «опрощенец» интуитивно чувствовал опасность предельной формализации той вести, которую несет человеку искусство. Создается ощущение, что «зеркало русской революции» — Толстой пророчески отражал Владимира Ильича, внимающего «Аппассионате», и оркестры заключенных в лагерях уничтожения. В затопленном музыкой ХХ веке нотное бесчинство разверзлось в «Заводном апельсине» Берджеса. С другой стороны, любавические хасиды поют свои нигуны на мотив «Марсельезы» и иных революционных гимнов. Известно, с каким подозрением религиозная традиция относится ко всякому внешнему культурному влиянию. Музыка же, по-видимому, кажется настолько абстрактной, что может быть наполнена любым содержанием. Ни литовский иудаизм, ни сефардская ортодоксия, ни хасидизм не создали изощренных, формализованных теологических схем, подобных христианскому богословию. Парадокс в том, что в еврейском мышлении предельно абстрагированная концепция Единого Бога сочетается с предметным практическим мышлением. Творческая, продуктивная сила подобного сочетания огромна. * * *Профессор Элиягу Зини в одной из работ, посвященной логике Талмуда, обратил внимание, что в Талмуде вы не встретите ни одного определения. Привычные и милые нашему сердцу дефиниции, вроде «кругом называется множество точек, равноудаленных от данной», никогда не встречаются в Гемаре. Отсутствие определений не позволяет проводить безупречных логических доказательств. В современной науке существует тонкая, но бесспорная граница между понятиями «доказать» и «показать». Но мудрецы, по-видимому, не верили во всемогущество «точных» дефиниций и доказательств и предпочитали не определять термины, а показывать истинность своих рассуждений на реальных моделях. Как ни странно, интеллектуальная эстетика Талмуда имеет много общего с эстетикой современного рационализма. Самые блестящие умы, представлявшие в ХХ веке рациональное мышление — Бертран Рассел и Карл Поппер, — не жалели ни сил, ни бумаги, обличая веру в эффективность наилучших определений. Они справедливо видели истоки этой «научной религии» у Аристотеля, а ее кульминацию — у Гегеля. Жонглирование дефинициями — ведь это и есть схоластика в дурном смысле, способ вытаскивать из философской шляпы заранее спрятанного кролика. С эстетикой новейшего рационализма сближает мышление мудрецов и его отмеченная выше модельность, ибо модельные рассуждения удовлетворяют выдвинутому Поппером принципу фальсифицируемости. Согласно Попперу, критерием продуктивности концепции является принципиальная возможность ее опровержения. На первый взгляд в Талмуде ситуация иная, ибо мнение мудреца старшего поколения (как более близкого к истине) не может быть оспорено мудрецами последующих поколений. Так, мнение танная (20—200 гг. н. э.) не может быть опровергнуто амораем (220—500 гг. н. э.). Однако филигранное расщепление модельных ситуаций позволяло амораям настолько развивать подходы мудрецов более ранних поколений, что впору припомнить попперовскую фальсификацию. Порой после дискуссии от первоначальной концепции почти ничего не остается. Стоит, однако, уточнить, что стоит за этим «почти». Слово «развитие» в современном значении впервые применил Карамзин, ранее же оно означало развитие множества веревочек из цельного каната. Именно в этом первоначальном смысле слова можно говорить о «развитии» в Гемаре: базис — сама Тора и ее законы — остается неизменным, неотменимым и нефальсифицируемым. Почерк талмудического мышления сыграл не последнюю роль в сохранении «лица необщего выраженья» еврейского народа. В общинах, терявших связь с Талмудом, терялась и связь с иудаизмом. Во времена гонений именно Талмуд вызывал острейшую эстетическую неприязнь антисемитов, любящих подчеркивать «иссушающий рационализм» еврейской веры. В русскоязычной среде нередки обвинения иудаизма в излишней рассудочности, холодности, рациональности. Действительно, иудаизм не предполагает, что основы веры могут быть определены, но сохраняет уверенность, что нам дано и, более того, предписано приближаться к истине. Бескорыстный поиск истины составляет смысл нашего существования. В этом смысле наша вера действительно рациональна. * * *Мудрецы разных поколений исходили из того, что Тора говорит с человеком доступным ему языком. Однако, анализируя мыслительные приемы талмудистов, Адин Штейнзальц предостерегает: «Логика Торы и обыденная логика — две различные вещи». Нельзя автоматически использовать интеллектуальные навыки современного научного мышления для выведения умозаключений из Торы. Анализируя собственный интеллектуальный почерк, я обнаружил в нем эстетическое пристрастие к симметрии и непрерывности. Это неудивительно: значение симметрии в современном научном познании исключительно велико. Да и привычная для нас культурно-эстетическая среда насквозь пронизана симметриями. В христианстве симметрия задана антитезами: святое — грешное, свет — тьма, ад — рай. Но было бы ошибкой приписывать подобную интеллектуальную эстетику последовательному монотеизму. Агнон рассказывает притчу о двух братьях, Иссахаре и Звулуне. Иссахар посвятил жизнь изучению Торы, а Звулун, удачливый купец, помогал брату не думать о хлебе насущном. Однажды Звулуну пришлось задержаться по торговым делам, и он не смог вовремя доставить брату-мудрецу пропитание. Он промедлил всего два дня, но Иссахару все же пришлось оторваться от Книги и самому зарабатывать на жизнь. Явившись на последний Суд, братья изумились решению Творца: Звулуну вся его жизнь была поставлена в праведность, кроме тех двух дней, когда он не доставил пропитания брату. В то же время цадику Иссахару были зачтены в праведность лишь дни, когда он сам зарабатывал себе на хлеб. Печаль братьев была безмерна, и Всевышнему пришлось расширить место в Ган Эдене, чтобы дать место обоим. Видно, как эстетика целого преодолевает в этой истории эстетику симметрии. В талмудических поисках истины почти не встречаются мотивы, связанные с симметриями. Позднее хасидизм, споря с оппозицией «добро—зло», будет доказывать, что зла как самостоятельной сущности и вовсе не существует. Мысль мудрецов ищет не симметрию, а скорее иерархию, дающую представление об образе целого. Неповторимое своеобразие талмудического мышления состоит в сочетании тонкого расщепления понятий с тем, что в современной философии называлось бы «удерживанием гештальта» — сохранением картины единого целого. Рамбам (Маймонид), говоря об описанном Пророками «грядущем мире», утверждает, что глубоко заблуждается тот, кто относит «грядущий мир» к будущему. Нет, «грядущий мир» существует здесь и сейчас, просто в силу ограниченности интеллекта мы не в силах заглянуть в него. Интуиция философа преодолевает уют симметричного членения времени на прошлое и будущее. Каббалистическая традиция также не знает восходящего к Платону и привычного для западного ума разбиения мира на реальный и идеальный, относя и предметы, и мысли о предметах к «миру действия». В то же время Каббала дает утонченную иерархию уровней бытия. Уже в новое время Рабби Шнеур Залман из Ляд, комментируя стих: «Нет никого, кроме Него» (Дварим, 4:39), сказал, что «это означает не только то, что другая сила или божество не могут существовать, но и что не может быть никакой другой действительности» (Адин Штейнзальц, «Творящее слово»). В современной философии Мераб Мамардашвили назвал подобное преодоление симметрии «запретом на удвоение мира». Здесь мы возвращаемся к разговору о еврейском реализме. Признание действительности как единственно данной сформировало «еврейский» практический идеализм, то сочетание абстрактного и практического мышления, о котором речь уже шла выше. Помимо симметрии, научное мышление ищет непрерывности. Точка разрыва вызывает у ученого беспокойство. Палеонтолог не доволен собой и своей наукой до тех пор, пока не выстроит в ряд все черепа человекообразных от обезьяны до Homo Sapiens. Отсутствие хотя бы одного из черепов вызывает чувство неудовлетворенности. Эволюция должна быть непрерывной. Действие на расстоянии в физике уступило место опять же непрерывной полевой картине. Мысль о том, что свойства веществ должны меняться непрерывно, заставила Менделеева оставить свободные клеточки в таблице элементов, и он оказался прав в своем предвидении. Всякая новая теория хороша лишь тогда, когда предыдущая концепция оказывается ее предельной разновидностью. Мирче Элиаде писал, что подобная интеллектуальная эстетика коренится в домонотеистическом, архаичном мышлении. Такому мышлению свойственна непрерывность метаморфоз, перевоплощений: человек с легкостью превращается в бога, бог в человека. Иудаизм порывает с этой непрерывностью. «Между Богом и Авраамом зияет бездна, полный разрыв непрерывности» (М. Элиаде). Иудаизм, открыв историю, отказывается и от непрерывности времени. Время не только имеет начало и конец, в нем есть и особые, выделенные точки: скажем, празднуя Песах, мы находимся в особой временной лакуне Исхода из Египта. Надеюсь, мне удалось показать: эстетические приоритеты научного творчества и Талмуда покоятся на разных основаниях. Скорее можно говорить об этической общности современной науки и еврейской учености: и та, и другая ведут бескорыстный поиск истины. Рабби Менахем-Мендл из Коцка говорил, что заповедь «не укради» в первую очередь подразумевает: не укради у самого себя, не укради у себя Истину! В конечном счете эстетическое напряжение между наукой и религией неизбежно и едва ли устранимо без искусственных натяжек. Это напряжение может служить источником противоречий, но может оказаться и мощным стимулом к творчеству.
|