|
Педагогический Альманах |
Александр Львов (Санкт-Петербург) ДО СВИДАНИЯ, ЛЕВИАФАН Моя первая встреча с Левиафаном случилась благодаря замечательному русскому писателю Александру Вельтману. Этот писатель, ныне почти забытый, во-первых, действительно замечательный, потому что Пушкин, Белинский и Лев Толстой заметили его и оценили, а во-вторых, действительно русский, потому что отец его был шведом на русской службе, а вовсе не евреем, как можно было бы подумать, глядя на его фамилию. Я сначала именно так и подумал, и был немного разочарован, узнав свою ошибку. Но все равно мне было очень приятно читать Вельтмана и чувствовать себя настоящим знатоком великой русской литературы, который прочитал уже писателей первой величины и теперь принялся за второстепенных, чтобы увидеть грандиозную и любимую картину родной словесности во всей ее полноте, проследить тончайшие ниточки, ведущие от моего Вельтмана к Достоевскому, А. Белому и даже к М. Булгакову. Так вот, я читал роман "Сердце и Думка", и уже летел вместе с Совой Савельевной, птицей-думкой очарованной девушки Зои Романовны, летел от берегов Днепра в холодную Северную столицу, и вдруг... Даже я вздрогнул от неожиданности, а Сова Савельевна, как утверждает Вельтман, просто испугалась, когда впорхнула в окошко на чердаке и обнаружила там ученого еврея в очках, читающего при свете сального огарка книгу, в которой говорится о гигантской рыбе Левиафане — что в дни Мессии ее приготовят и подадут на огромном блюде всему еврейскому народу, и еще о великом быке и особой птице. Конечно, Сова испугалась этого странного человека, так же, как и он ее. А мне стало обидно, что этот еврей продолжает читать свой Талмуд, невзирая на цветение русской культуры за окном; а его доверие к фантастическим, оторванным от жизни вымыслам показалось мне просто бесстыдным. Но неужели ради кусочка этой мистической фаршированной рыбы, ради надежды на грядущее торжество он способен отказаться — сейчас и здесь — от Пушкина и Гоголя, от своей доли в их наследии, от участия в общем деле? Ведь он отделяет себя этим от настоящей жизни, не замечает ее и, может быть, даже презирает с высоты своего абсолютного знания — так, как будто бы он, еврей, а не русские поэты, находится в центре мира, как будто ему принадлежит будущее и он, ничтожный, владеет истиной! И неожиданно для самого себя я посмотрел на окружающее глазами того испуганного еврея и увидел одни только недостатки, потому что не нашлось вокруг ни готового к употреблению Левиафана, ни чудовищного быка, пожирающего тысячу гор в один присест, ни птицы, яйцо которой поломало целый кедровый лес, а была только жалкая, никому не нужная, но от этого еще более любимая, нуждающаяся в моей защите и поддержке русская литература. И тогда я написал такое стихотворение: Бог невидимый, ужасный
Вопреки соблазнам мира
Что приходит постепенно —
Обратясь к иной картине,
Но сказал Господь: "Израиль,
Мне казалось, что это стихотворение немножко антисемитское, но я не мог объяснить, в чем это выражается. Я показал его своему другу Артему. Почему-то он засмеялся и сказал, что покажет это стихотворение своим друзьям-сионистам. Тогда у меня не было знакомых сионистов, и я смутно представлял себе, кто они такие. Мне было интересно узнать их мнение, но я его так и не узнал, потому что Артем уехал в Бостон. Через несколько лет я пришел в еврейский университет и начал учиться читать старые книги. Я не думал тогда о Левиафане, потому что меня интересовали совсем другие вещи, например, баран, сотворенный в самые первые дни для того, чтобы быть принесенным в жертву вместо Ицхака, и еще много других вещей. Моим учителем был Игорь, наш университетский гений. Я говорю был, потому что сейчас он живет в Израиле, а университетским я его назвал не потому, что это граница его гениальности, я думаю, что она проявится и в других местах, но в университете она уже проявилась точно. Под руководством Игоря я научился читать Магараля из Праги. Это великий еврейский ученый; сейчас, конечно, его нет в Праге, он жил там 400 лет назад и уже умер, но все равно его так называют — Магараль из Праги. А когда читают его комментарий на Пятикнижие (точнее, на комментарий Раши к Пятикнижию), тогда называют его Гур Арье — молодой лев. Я не буду объяснять, кто такой Раши, потому что нужно где-то остановиться и вернуться к Левиафанам. Я узнал о них кое-что, теперь уже не от Вельтмана, а из еврейских книг, из комментария Раши. Они были сотворены на четвертый день — самец и самка Левиафаны. Но Всевышний увидел, что, если они будут размножаться, мир не сможет устоять. И тогда Он убил самку и засолил ее, чтобы в будущем накормить ею праведников. Меня эта странная история не слишком занимала до тех пор, пока я не наткнулся на объяснение Гур Арье. Оказывается, разрушение мира могло произойти не из-за потомства Левиафанов, не из-за того, что оно такое крупное и многочисленное, хотя и это правда. Но главная опасность для мира была в их зивуге. Зивуг — это ивритское слово, оно означает спаривание, соединение, встреча, и происходит от слова зуг — пара. Первые Левиафаны были идеальной парой, они так хорошо подходили друг другу, как никакие другие существа в этом мире. И хотя всегда самец и самка, муж и жена дополняют друг друга, они не достигают окончательного совершенства, и настоящий, полный зивуг в этом мире невозможен, только в будущем откроется такая возможность, но не сейчас. Так писал Магараль, и это было очень обидно и горько, и мне хотелось понять — почему же не сейчас? Может быть потому, что совершенная пара в своем зивуге отделилась бы от мира — ведь ей ничего больше не нужно, и оборвались бы все связи, и разрушился бы разделенный на части мир. Так иногда, чтобы собрать головоломку, приходится разъединять уже стоящие на своих местах детали. И поэтому обречен Левиафан на одиночество, но каждый день перед заходом солнца Всевышний играет с ним, а соль предохраняет от порчи его невесту. А еще там было сказано намеком о четырех видах растений, и для Игоря именно это было самым главным, но его знания гораздо больше моих, и я не понял тогда, при чем здесь растения. Я часто рассказывал в университете о Левиафане, и все решили, что это у меня такой пунктик. Только студентка Маша заинтересовалась моим рассказом. Она спросила, видел ли Левиафан свою самку до ее смерти. Я подумал и сказал, что, может быть, и не видел, но догадывается о ее отсутствии, чувствует, что не хватает ему в жизни самого главного, ищет и никак не может найти. Как-то раз я увидел Левиафана во сне. Была холодная осенняя ночь, и мокрый ветер трепал его светло-серую пластиковую шкуру. Я хотел заглянуть ему в лицо и наткнулся взглядом на голубую печать. Там было изображение Меноры и надпись: "Дар Джойнта". А ветер надувал его бока, словно парус, и гонял по асфальту мокрые листья. Меня иногда спрашивают, где сейчас живет Левиафан. И я задумался: нужно ли мне знать это, хочу ли я встретиться с ним? Зачем, да и что могу я сказать ему, потерявшему свою подругу — единственное, в чем он нуждался, — еще в начале творения? Неисправимый однолюб, он сотворен таким и не похож на нас, потому что нам нужно гораздо больше, и у нас уже есть много вещей, до которых ему нет дела. Да и мало ли животных на свете? Когда я надеваю тфиллин, сделанные из грубой кожи, я твердо знаю, что они не имеют никакого отношения к Левиафану. Что общего между нами, чем я мог бы занять его при встрече? Разве что погладить, как котенка, почесать за ухом. Но зачем это ему, знающему тяжелую и ласковую руку Создателя? Что ему человек? Пусть возвращается в свою пучину, где жил до сих пор и останется до конца времен. И я говорю ему: до свидания, Левиафан! А он смотрит на меня своими печальными глазами и не уходит. И я снова говорю: до свидания, Левиафан! Январь 1994 г. Мы приехали в Городковку после дождя. Мы — это экспедиция Петербургского Еврейского университета, точнее — одна из групп ее, Лена из Киева (наш шофер со своим "москвичом" и с намерением заниматься устной историей, т. е. брать интервью у стариков), Алла (архитектор, изучает еврейскую застройку местечек) и я (без определенных интересов, наскоро обученный сложному искусству описания еврейских кладбищ). Что касается Городковки, то это — большое украинское село на юго-востоке Подолии, недалеко от Крыжополя; стоит на реке Марковке, старое название — Мястковка. Так вот, мы приехали в Городковку после дождя. Машина медленно двигалась по улице Ленина вниз, к старому центру местечка, Алла высматривала из окна еврейские дома — с высокими подвалами, с открывающимися прямо на улицу дверями и с еще какими-то, ей одной известными приметами. Наконец она увидела то, что искала, Лена остановила машину возле тоскливого пустого кафе советской постройки, мы вылезли на улицу. Зачем я рассказываю все это? Сюжет ли манит меня своей невыдуманной правдой, своей как бы естественной, обгоняющей понимание поступью? Да, было там нечто, похожее на сюжет, — цепочка следов, никуда, впрочем, не ведущая, — почти детективная история. Это рассказ о том, как мы искали выброшенный на помойку драгоценный свиток Торы. Может быть, меня привлекает в этой истории контраст: сейфер-тора, свиток, написанный на пергаменте рукою переписчика-сойфера, попадает в руки людей, не знающих его подлинной ценности (здесь я могу выбирать, представить ли эту ценность как культурную, или же просто назвать сумму в долларах). Итак, высокая книжная культура, древняя традиция, преисполненная сознания собственной значимости, создавшая сложный ритуал письма, умерла, точнее, уничтожена в этом месте. Только вещи ее остались, дома и книги, ничего больше: пустые дома и пылящиеся на чердаках книги, и самая важная среди вещей — та, которой человек уподоблен и которая сама уподоблена человеку, — книга книг, живая сейфер-тора. Но разве можно винить в чем-либо доброжелательных парней-трактористов, размотавших на полу пергаментную ленту свитка, бросивших его в тележку вместе с другим мусором, раздавивших его бульдозером? "Да если бы я знал, что вам нужна эта книга, — горячился после Николай Т., — так ведь мне-то она не нужна, я ж не понимаю, что в ней написано. Сын-то у меня английский учит". Можно, конечно, спросить, почему не обратились они к законным наследникам (не вещей, естественно, а незнакомой им культуры), к последним старикам-евреям, доживающим в Городковке свой век. Но вот вопрос: в какую инстанцию обратились бы тогда эти евреи? Впрочем, уже проехали, говорят, по украинским местечкам скупщики, выпрашивая и покупая за бесценок свитки Торы. То ли миновали они Городковку, то ли никто не знал, что лежит на чердаке, пока дом не начали сносить. Случайность, простая случайность: и то, что никому из рабочих не пришло в голову поискать покупателей, и то, что мы опоздали на два дня. То есть, мы приехали вовремя, по плану, как собирались, но было уже поздно. Вот эта-то случайность не дает мне покоя. Но как можно повествовать о случайности? Повествование требует хоть какой-нибудь логики, присваивающей себе случай, подчиняющей его своим далеко не случайным целям. Без этого не бывает повествования. Здесь же я не вижу логики, я рассказываю лишь то, что помню, что лежит в моей памяти тяжелым глиняным комом, не имеющим никакой формы, никаких деталей, которые можно было бы назвать существенными. О чем же тогда я рассказываю, случайно вытаскивая что-то, что попадается под руку, из этого бесформенного кома? О чем я говорю? Да просто я сказал, что мы приехали в Городковку после дождя. Дождь вообще был нашим постоянным спутником. Иногда — сильный, чаще — мелкий, моросящий. А если дождя не было, все равно было пасмурно и сыро. Мокрый асфальт, серая дымка над полями, быстрое движение машины, похожее — если смотреть только в окно — на полет, и вдали мягкие желтые, красные пятна среди тяжеловатой на мой вкус зелени лесов. И джаз. Такое неподвижное ощущение полета: дождь и джаз, нежная чужая осень. "Аллочка, поставьте кассету, нет, не так, другой стороной, — говорит Лена, — вам не мешает музыка?" Мимо чьих-то домов, мимо куда-то идущих людей, связанных общей жизнью так, как бывает только в провинции, мы проезжаем под аккомпанемент дождя и джаза. Но не в этом дело, не об этом я рассказываю сейчас. На чистой улице, уже подсыхающей после дождя, лежали на черном асфальте желтоватые листы Талмуда. Вавилонский Талмуд стандартного виленского издания, семь листов из трактата Ктубот, не затронутые дождем, сохранившие запах пыли и накопленную за долгие годы хрупкую сухость. Нет, ничего загадочного здесь не было, просто рядом разбирали еврейский дом, Алла подошла к рабочим, вытаскивавшим на улицу доски, и они рассказали охотно, что, действительно, дом принадлежал евреям, еще до войны тут их дюже много было, а сейчас вон там живет Исак с женой, и там — еще один старик, а недавно этот и еще другой еврейский дом купил тут один — на материалы, строиться хочет, книг было много, из того дома на прошлой неделе целую тележку накидали, там же Яков жил, так он их собирал, нет, уже умер давно, наследников нет, да вы зайдите, гляньте, если вам интересно. Пока Алла бродила по комнатам, я ковырялся в сваленной на полу куче книг, сброшенных с чердака, и мне было не очень интересно. Среди советских школьных учебников и тетрадей попадались растрепанные тома Талмуда, молитвенники, "Шулхан Арух" — все самое заурядное и уже непригодное к использованию. Мы вышли на улицу. — А там еще такая была книга, совсем старая, скрученная вся, длинная... — Как скрученная? — На палку накрученная. Мы ее по комнате развернули, я таких и не видел никогда, длинная такая, скрученная. — Где же она сейчас? — Да на свалку свезли. Там книг много было. Да вы спросите Колю Т. в тракторной бригаде, он отвозил, нет, недавно, может, еще там лежит, если не закопали, а где — про то Коля знает. Нам предстояло в этот день обследовать Городковку и переехать в Ямполь. Работы не очень много, но откладывать ее не хотелось — было ясно, что поиск сейфер-торы может затянуться, да и вообще неизвестно, приведет ли он к чему-нибудь, жива ли она еще. Посовещавшись немного, решили мы поискать Колю ближе к концу рабочего дня, а пока заняться своими делами, то есть описать местечко для каталога так, чтобы следующим экспедициям и вообще всем интересующимся историей евреев Украины было ясно, что здесь есть и чего здесь нет, чтобы появились наконец и стали доступны всему миру достоверные сведения о еврейских памятниках Городковки и всех остальных бывших местечек. Лена отправилась беседовать со стариками, Алла осталась, чтобы сделать обмеры домов, я же занялся кладбищем. Ничего особенного на этом кладбище не было. Самая старая мацева — точнее, ее торчащий из земли обломок, заросший лишайником камень, на котором удалось прощупать буквы, — датирована 5560 г. от сотворения мира, что соответствует 1800 г. в христианском летоисчислении. Надписи на мацевах стандартные, резьба по камню не слишком искусная, изображения появляются лишь к концу XIX века — львы, орлы двуглавые, руки, сближенные в жесте священника, деревья — стандартный набор без всяких затей. Детский участок с маленькими мацевами, на котором пасутся две коровы и при них — словоохотливая старушка, поведавшая мне, что месяц назад тоже приезжали сюда, записывали все, фотографировали, а маленькие памятники вот эти — детские, и потому их так много в одном месте, что в девятнадцатом году деникинцы всех поубивали, и много детей тогда убили. Я считал шаги, измеряя длину кладбища, и то и дело сбивался со счета, отвечая на вопросы неуемной старушки. Потом сделал несколько снимков — общий вид, характерные мацевы, виды отдельных участков и еще зачем-то — два притаившихся под деревом, заслоненных ветвями памятника, на которых отчетливо выделялись глубоко врезанные в камень первые слова надписей: иш и иша, мужчина и женщина, или — муж и жена. Закончив работу, я вернулся в село, прошелся по улице вниз, мимо нарядной православной церкви и обшарпанного костела, к мосту через узенькую речушку, потом назад. Еще никого не было, я подошел к странному каменному сооружению, которое местные жители называли турецким, здесь мы встретились с Аллой, на синагогу оно было не похоже, потом подошла Лена. Мы обменялись впечатлениями, в общем совпадающими у всех, перекусили в скучном кафе (шпроты, сгущенное молоко и хлеб) и отправились в гараж, разыскивать Николая. В гараже выяснилось, что сегодня тракторная бригада работает на ферме, мы выехали на шоссе, возле поворота на ферму Лена остановила машину, посмотрела на грязную грунтовую дорогу с поблескивающими вдали лужами и сказала: "Не поеду". Я подумал, что на этом наши поиски закончатся, но Алла что-то сказала успокаивающе-необязательное (я бы так не смог) и мы поехали все-таки, и доехали почти до самой фермы. Алла с Леной пошли разыскивать трактористов, а я остался возле машины. От нечего делать я стал рассматривать найденные на улице листы Талмуда. Спор без начала и без конца, третья глава, Элу неарот — "Вот отроковицы...". Штрафы за изнасилование, за увечье; частные случаи, общий принцип: "заплативший деньгами — битьем не наказывается"; спор уходит куда-то, в непонятные мне глубины, и, наконец, выплывает на поверхность моего восприятия в виде вопроса о приготовленной в Субботу пище:
Мимо, по направлению к селу, проехал трактор, и в нем, как выяснилось позже, сидели Николай Т., тот самый, которого мы разыскивали сейчас, и Сергей, который на самом деле, как мы узнаем вскоре, только и был нам нужен. Минут через десять появились Лена и Алла, возле самой машины их обогнал грузовик с рабочими, вильнул задом, как человек, поскользнувшийся в раскисшей колее, пролетел в метре от "москвича" и скрылся из виду. Лена с напряженным лицом посмотрела на свой "москвич" и проводила грузовик недобрым взглядом. Когда они приблизилась, я сказал, что грузовик проскочил довольно далеко от ее машины, и Лена спросила меня, слышно ли было мне то, что она сказала, и я ответил: нет, не слышно, только видно было. Мы покатили снова по той же грязной дороге, назад, на поиски уехавшего с фермы Николая. На шоссе, недалеко от въезда в село, мы увидели знакомый трактор и еще несколько машин и людей, выжидательно глядевших на нас. Мы остановились. От группы отделился человек, подошел к нам, весело просунул в машину свою крупную голову в кепке и сказал немного самодовольно: "Тут говорят, вы меня ищите..." Лена вступила в светскую беседу с головой и выяснила довольно быстро, что это действительно Николай Т., что сейчас они провожали кого-то на пенсию, выпили коньяку по чуть-чуть, скрученная книга была, Коля видел ее, и если бы он знал, что мы интересуемся ею, сохранил бы ее для нас, да, длинная такая, а на свалку он ее не отвозил, он только тележку привез и поставил у дома, может, она еще стоит там, поехали, нет, ее Серега отвез, сейчас Серегу спросим, поехали, раз вам надо, я не спрашиваю зачем, раз вы интересуетесь, значит вам надо, поехали. Коля влез в машину, уже заполненную его голосом, и мы поехали. Сергея дома не оказалось, но он скоро должен приехать, мы ждем на улице, поглядывая на проезжающих мимо, слушая колины рассказы. Наконец появился трактор, тянущий за собой "жигули" на толстой веревке, вот Серега едет, сказал Коля, все, сейчас найдем вашу книгу. Он подошел к проезжающему мимо трактору, сделал какой-то знак рукой, Сергей кивнул в ответ и уехал. Мы растерянно смотрели ему вслед, а Коля говорил, что Серега вернется через пять минут, только "жигуля" оттащит и вернется, видели, я ему вот так показал, он знает, если я сказал, значит, будет сделано, он у меня знает, а если не приедет, я ему... Трактор исчез вдали, поток колиной речи прервался, мы стали поглядывать на часы, потом проехали по улице до перекрестка, ничего не увидели там, Коля сказал, что Серега, наверное, должен зайти в гости к хозяину "жигулей", может, его угощать станут, выпьет рюмочку, и хотя он знает, что его ждут, полчаса-час может там просидеть, неудобно уходить сразу, надо было ехать за ним, что же вы не сообразили, а теперь где ж его искать, не знает Коля, чьи это "жигули"... Пошел дождик, мы ждали на площади перед сельсоветом, напротив памятника воинам Советской Армии, а рядом за деревьями стоял тот самый дом, из которого вывезли свиток Торы, мы зашли за калитку и попытались зачем-то проникнуть в дом, посмотреть, наверное, не остались ли там книги или еще что-то, но все было закрыто, Коля безуспешно пытался открыть снаружи запертую изнутри дверь, потом я угостил его "Беломором", когда мы вернулись к машине, приближался вечер, мы стояли посреди площади, вглядываясь в уходящие вниз улицы, было пусто, мы решили ждать еще двадцать минут. И снова показался трактор, теперь Коля остановил его и начал вытаскивать Сергея из кабины, тот сопротивлялся, кричал, что должен поставить трактор в гараж, да ты что, говорил ему Коля, тебя же люди ждут, а ну выходи, да не могу я, сейчас, это Коля говорит нам, я ему все объясню, пойдем-ка поговорим... И снова вмешалась Лена, Коля послушно сел в кабину, мы проводили трактор до гаража, погрузили всех в "москвич" и скоро, совсем скоро добрались мы до желанной свалки. Вот здесь, показал Сергей; увязая в грязи, мы подошли к жирной бульдозерной колее, Алла нагнулась и вытащила из черной жижи кусок свитка, один край его не был запачкан, я заглянул в начало, там было написано бе-решит бара элохим эт ха-шамаим ве-эт ха-арец, что означает: ради Торы и ради Израиля сотворил Бог небо и землю. "Посмотри, зачем нам эти грязные куски, — спросила меня Алла, — кажется, они безнадежно испорчены, да и целой Торы, которая нужна университету, здесь все равно не найти, что мы будем делать с этими обрывками, в архив положим?" Я не знал, что ответить, и еще почему-то испугался, что сейчас все закончится, — так бывает в детстве, когда играешь взрослыми вещами, и сладость этой игры обрывается чьим-нибудь приходом, возвращающим взрослому миру уже присвоенные тобой вещи, — и я сказал, что пергамент все равно сохранился, даже если буквы стерлись, а это очень дорогой материал, сам по себе ценный. Алла пощупала мокрую кожу свитка, как щупают материю в магазине, внимательно посмотрела на меня, и сказала, не то утверждая, не то спрашивая: "На нем можно еще что-нибудь написать?.." "Кажется, да, — ответил я на всякий случай, — мезузу, например, или тфиллин". Мы порылись рядом и раскопали еще один кусок, метров пять длиной, много уже первого, явно из другого свитка, полностью покрытый грязью так, что текста не было видно. Больше найти ничего не удалось. Мы вернулись к машине, я нес в руках два полиэтиленовых пакета с нашими находками, двумя тяжелыми зловонными комками расположившимися в мешках, словно мокрые половые тряпки. Мы заехали в Крыжополь, Лена отыскала в гостинице свои забытые часы, Коля потребовал пива, я сбегал в бар и купил несколько бутылок, мы отвезли наших вергилиев домой, в Городковку. По дороге Коля все расстраивался, что ничего не нашли, он хотел нам помочь, я вас не знаю, говорил он, вы сюда приехали, значит, вам надо, и если я помогу, вы будете благодарны мне, что ж вы так поздно, раньше бы... Но за знакомство все равно надо выпить пива, зачем же его покупали, я один не буду, вместе же старались, искали, жаль, конечно, что не нашли. Алла пить отказалась, Лена была за рулем, я пива не хотел, но деваться было некуда, мы выпили, потом Коля долго прощался и, наконец, ушел. До Ямполя мы ехали в темноте. В гостинице, в узком и длинном одноместном номере я расстелил на полу найденный первым свиток, счистил с него крупные комья грязи, посмотрел еще раз на красивым почерком выписанные буквы и оставил сохнуть. Второй свиток надо было вымыть. Пользуясь пустотой гостиницы, я отнес его в полутемную умывальную комнату и, наполняя ее черными брызгами и запахом помойки, начал протягивать свиток над раковиной, постепенно вытаскивая его из пакета и расправляя складки, возвращая первоначальную форму. Бурая жижа поплыла под сильной струей, буквы обнажились на ставшем почти прозрачным пергаменте, покрытом тонким слоем бегущей воды. Место, расчищенное струей, было Песнью моря, шират ха-йам, я узнал ее сразу по чередованию строк, похожему на кирпичную кладку: Пою Господу, ибо Он высоко превознесся, коня и всадника ввергнул в море. Сила моя и песня Богу были мне спасением. Это Бог мой, и я буду славить Его. Я промывал свиток, придерживая чистый пергамент правой рукой, левой разделяя слипшиеся слои внутри мягкого месива, и вспоминал слова мудрецов о последней рабыне, увидевшей во время перехода через море то, что потом не могли разглядеть великие пророки. Она, эта рабыня, вместе со всеми показывала пальцем куда-то и говорила: зе эли, это — Бог мой, первыми отмытые слова. Сохнущие свитки заполнили все свободное пространство гостиничного номера, лишь бочком можно было добраться до кровати. В комнате стоял тяжелый запах, свитки туманно белели в темноте, почему-то выплыло из памяти забытое детское ощущение — горькое и сладкое, обездоленность и покой, — словно слушаешь непонятную речь вплотную подступившего к тебе мира. Потом я заснул. Утром я скрутил сырые свитки, проложив их туалетной бумагой. Лена попросила убрать их из салона машины в багажник, а я думал, что они уже не пахнут, но, видимо, просто принюхался за ночь. Среди громоздких сумок, стоявших в багажнике, мы нашли безопасное место для свитков. Каждый вечер я вынимал их оттуда и приносил в свой номер, сначала — чтобы еще подсушить, потом — просто по привычке. И сейчас они лежат у меня в той комнате, где я пишу свой рассказ, хотя давно уже пора сдать их в университетский архив. Больше в экспедиции ничего не произошло, то есть не было никаких задержек, и все остальные случаи помещались вполне в отчетах и каталогах, словно случались по заранее разработанному плану. Да так оно и было на самом деле. Даже поиски сейфер-торы входили в наши планы, так сказала мне Алла, но только нам нужна была целая, пригодная для использования сейфер-тора. Лишь эти промокшие, взятые с помойки обрывки остались в моей памяти чистым, ничем не оправданным случаем. 6—17 апреля 1997 г.
|