Ася Шнайдерман
Шестиконечные листья
1. Еврейское кладбище в Евпатории
желтые шестиконечные
листья
деревьям приказала носить
на спины стволов
наставила ветер-дуло:
"Ветви вверх!" —
в ночь бесконечную повела
осень?
так и застыли
фигуры,
вросшие в землю —
руки воздеты в немом вопросе
/нет интонации вопросительной/
немо небо
шестиконечными желтыми звездами.
2.
над городской окраиной —
рваной обложкой
/"Конечная остановка Мясокомбинат" —
фабрика смерти/
застряли
выбитые у земного черепа
беззубые челюсти
/ворота из ракушечника/
монументом на кладбище кладбищ —
территории,
оцепленной
напирающей по всем направлениям
дикой природой:
по проволоке трав, колючкам
пропущен
электроток
высокого напряжения
скорчившиеся души,
затравленные ветрами,
толпятся во временных пристанищах
опустошенных могильных ям:
и здесь отлетевшие листья
настигнет
нюх обоюдоострый.
всюду разбросаны вперемежку
свиные, говяжьи, овечьи и человечьи
кости:
все мы равны перед Богом,
в конце концов.
3.
неогласованные тексты — по складам,
сколотые буквы — запинаясь:
ветер и дождь — буквоеды
до дыр
зачитали
надгробий строки, —
спотыкаюсь на каждой.
Как
твердым как камень
квадратам согласных
дать дар речи?
вот на нёбо-неба магический свод
взойдут созвучия —
Цере Сеголь Камац Патах Кубуц
Шурук Холам Хирик Шва
звукосветом живым напоят вселенную —
людей, деревья, дома, дороги.
4. Разговор с Черным морем
— Кто лежит у тебя на кладбище?
Кого здесь похоронили?
Зачем сюда ходишь?
Найти кого хочешь?
Авраама, Ицхака, Якова,
Сарру, Ривку, Рахель и Лею?
Клару? Шуру? Марика? Борю? Броню?..
— Нет,
не к мертвым хожу на кладбище:
и мертвыми оно брошено. —
На мертвое хожу кладбище.
Хороню
не родню
свою. —
Хороню еврейское кладбище.
Всколыхнусь, подымусь, море Черное,
за траур так нареченное,
обнимать, обмывать, оборачивать, —
папирус-талес,
молиться
но
плакать плакальщиком
уйду
одно
глубоко, далеко —
на дно
и вернусь —
на могилу гальки пригоршню брошу:
живые цветы не живучи,
как люди,
как кладбища.
09.93—12.94
Геннадий Беззубов
ЯЗЫК ИСХОДА
* * *
Человек вспоминает забытый язык исхода,
Возвращается к дому, оттуда руками машет.
Человек не бывает хитрей, чем сама природа,
Даже на стремительном марше.
Потому, забывая детали тех, прежних строек,
Он становится более стоек.
Оптимизм сохраняет и верность флагу,
Жизнь становится краше и просится на бумагу.
Жизнь меняет окраску.
В какой-нибудь ясный вечер,
Оглянувшись вокруг, изумляешься не без лести.
А допрашивать станут — так вряд ли теперь отвечу —
Как там, на прежнем месте.
* * *
Эта жизнь не за совесть, скорее за страх.
Это ветер кричит в Иудейских горах,
На коротком и страшном просторе.
Это птицы, как галька, блестят в высоте,
Уносимые к дальней незримой черте
Через Мертвое море.
Кто швыряет их ветром, сотню на вес,
Из-под вытертых, заголубевших небес
С маркой "Левис", пришпиленной с краю?
Кто в ответе за них? Поднебесная власть?
И заходится сердце, в надежде упасть
Где-то здесь, где — не знаю.
Опустевший, как пачка чужих сигарет,
Пыльный воздух донельзя хамсином нагрет,
Им дышать — небольшая заслуга.
То ли дело купаться в воздушной струе,
Даже в перьях нелепых, в смешной чешуе
Узнавая друг друга.
* * *
В бескормице арабских деревень,
Где шепчутся усопшие с живыми,
Распространяющийся день
Не начинался или вымер.
Всплывай из утренних минут,
Потягивайся, телом не владея.
Как эту местность, помнится, зовут?
Меланхолея? Иудея?
Нет, имя вспомнится потом,
И будешь повторять ночами:
Мол, нужен глаз да глаз в пустыне за скотом,
Чтоб овцы впрямь не одичали.
А ливень, хлынувший вчера,
Он не наполнил даже кружки.
Звезд многовато. Брат вернулся от костра,
Чтоб вынуть нож из-под подушки.
* * *
Не с гор Иудейских неслышно сошла,
Домой возвращаясь, пехота —
Сползает густая, тяжелая мгла
На красные крыши Рамота.
Сейчас по отрогам, по малым холмам,
По рваному камню окраин
Закат бедуинский, печати сломав,
Покатится, псами облаян.
Лучом уходящим пронижет тебя,
Их лай подымая до пенья —
Так уничтожаются, душу знобя,
Последние несовпаденья.
Сейчас он исчезнет, к сверженью готов
Во мрак с известкового края,
Три тысячи траченных молью листов
Прощальным огнем пробегая.
Захлопни тяжелые эти тома,
Где прелесть, и срам, и аскеза —
Пусть нам остается глубокая тьма
Да блеск золотого обреза.
* * *
В сущности, мог бы выпасть другой язык —
Польский, испанский, немецкий, даже фарси,
Вовсе не русский, к которому так привык,
Что впору и затеряться где-нибудь на Руси.
Пробуя на разрыв узы мрачноватого прошлого, я бы не
Настаивал на культуре — уж какая была,
Бесконечный подъем по вертикальной стене,
Где пятнает ботинки прилипчивая смола.
Но теперь, оторвавшись и выпав в осадок здесь,
На этом месте конечном, где подлинной речи звук
Заглушает и ветер, и дождь, и на крыше жесть,
Но теперь, окончательно отбившись от рук,
Пробуешь разобраться, слух натрудив и взгляд:
В чем же причастность наша? Душа ее не вместит.
Даже если и вправду никто не придет назад.
Даже если и вправду язык за то не простит.
Римма Маркова
ОКНО
Это — мое настоящее. Небо в моем окне
голубей мерцающего экрана.
Земля повернулась ко мне. И долетел ко мне
ветер с той стороны океана.
Он скользит по улице, свивая тесьму
из бумаг и тряпок, устраивая коловращенье
мусора. Он подобен письму
от друзей, потерявших надежду на возвращенье.
Океан, овеянный ветром со всех сторон,
манит желанной свободою, но и он
ограничен чьим-то берегом. Потому,
как собака на место свое, на запах,
я всегда возвращаюсь к тому окну,
которое Петр прорубил в Европу, на запад.
Это — мое настоящее. За моим окном
расцветает каменная природа.
Стройбатовцы строят стандартный дом
для светлой жизни простого народа.
Нынче рано темнеет, а новый высотный дом
час от часу растет, поднимается в лучшем виде.
Окно в окно — закрывая весь окоем,
ибо у нас в тесноте и все не в обиде.
Чтобы каждый видел — мы схожи в своем быту —
загляни к соседу и осознаешь разом —
одинаково ложку подносим ко рту,
одинаково пользуемся унитазом.
Отчего же так страшно жить и заснуть нельзя?
Не хватает воздуха, не хватает света.
То не ветер гудит, а толпа.
Зачем друзья
на письмо недошедшее ждут моего ответа?
Бесполезной надежды последний подходит срок...
"...ибо смерть входит в наши окна,
вторгается в наш чертог..."
Не закрыть окна, не спастись, не забиться в щель.
Лишь увидеть — вокруг фонаря, словно лист осины
дрожит. И кошмар обрывается,
ибо дщерь
Израилева — постылая дочь России.
И любимый свой, неприязненный свой приют
оглядишь, прощаясь: "Господи, виновата..."
А в окно летит под буйное: "наших бьют!"
булыжник — оружие пролетариата.
Это мое настоящее. Эта жуть
превзошла гладиаторскую арену.
Океанский ветер поднял со дна всю муть,
а теперь мы сами сдуваем пену.
И когда опомнившись глянешь в окно — за ним
просыпается утро в каменной гиблой чаше.
И больного отечества горький тягучий дым
поднимается в небо и страхи скрывает наши.
И когда, наконец, измотавшая канет ночь,
раскачав мой берег, мой дом, как кораблик утлый,
подбежит к окну малолетняя моя дочь:
"Солнышко-колоколнышко, выгляни в околнышко.
Доброе утро!"