Педагогический Альманах
 

[Содержание альманаха] [Предыдущая страница] [Главная страница]
 
подписаться

Яков Шехтер (Тель-Авив)

Царь, царевич,
сапожник, портной

Эдуарду Бормашенко

------------------------
Сборник рассказов и повестей Якова Шехтера «Астральная жизнь черепахи» (куда входит и этот рассказ) вышел в издательстве «Новая еврейская школа».
------------------------

— У прошлого есть одно большое достоинство: его невозможно изменить. — Велвл откусил солидный кусок булки и тут же глотнул кофе из кружки с замысловатым вензелем на боку. В холодном воздухе Цфата кружка курилась, словно маленький вулкан.

Вокруг столика миниатюрного кафе на самом склоне горы сидели четверо: марокканский еврей Эди Азулай в крохотной вязаной кипе, кокетливо прикрывающей стартовую площадку плеши; Велвл — бреславский хасид с пейсами, толстыми, словно корабельные канаты; пламенный хабадник Ури и я. Столик упирался в перила террасы, за которыми сразу начиналось огромное светящееся пространство утра, убегающее к Кинерету. Слева, на более пологом отроге, желтело кладбище каббалистов; справа нависала Галилея, осыпанная зелеными купами олив.

— Оно словно фотография, — Велвл отставил пустую кружку, — можно увеличить, размножить, развернуть, но изменить — увы.

— Замечательно можно, — Азулай, словно отвечая на вызов, со свистом втянул кофе из одноразового стаканчика. — Размножить, развернуть, подклеить, затушевать, вырезать, прибавить, исказить. Запросто.

— Тогда это уже не прошлое, а другая реальность. Вранье, попросту говоря. Художественная литература.

— Факты сами по себе не имеют никакого значения, — вмешался Ури. Кофе он давно допил и наслаждался первой сигаретой. — Какая нам разница, взяли французы Акко или утерлись несолоно? Главное — какой личный урок вынес ты, товарищ, из египетской кампании Наполеона. Изменился ли к лучшему или жируешь по-прежнему?

Сигарета кончилась. Ури утопил окурок в кофейной гуще, оставшейся на дне стакана, и по своему обыкновению поблагодарил Ребе.

— Да здравствует Ребе — наш повелитель, Ребе — наш учитель, Ребе — святой Машиах!

То обстоятельство, что самого Ребе уже шесть лет как не было в живых, совершенно не смущало Ури. Для настоящего хасида такие мелочи не имеют никакого значения. Кроме того Ури искренне верил, что на самом деле Ребе сейчас скрывается в Галилейских горах, прячась от осаждавшей его паствы, словно рабби Шимон бар Йохай от римлян.

— Значит, все-таки есть настоящая история и есть придуманная, — Велвл довольно улыбнулся. — Настоящая состоит из подлинных свидетельств верных свидетелей, а всякую другую строчат всякие другие. Что бы мы знали про Ари Заля, — он кивнул головой в сторону кладбища, на желтом фоне которого чернели молящиеся возле могилы Ари, — если бы не Хаим Виталь? Так, россыпь забавных историй, одна половина которых искажена, а другая придумана. Та, что я собираюсь рассказать — абсолютная правда. Ее передают из уст в уста здесь в Цфате на протяжении трех веков.

— Из уст в уста? — иронически хмыкнул Азулай. — В лучшем случае из уст в уши, а в худшем …

— Нет-нет. Тут все проверено. Сумасшедшие, объявляющие своего Ребе Машиахом, руки к ней не приложили.

Я бросил взгляд на Ури. Александр Македонский, как известно, великий полководец…

— Рассказывай, — Ури раскурил новую сигарету и, скрипнув спинкой стула, расположился поудобнее. — Когда же еще слушать истории о праведнике, как не в день его смерти; он наверняка бродит где-то рядом, может быть, даже сидит с нами за одним столом. В такой день я чувствую особенный душевный подъем и на мелкие подколы отвечать не намерен.

— Секунду, — Азулай поправил начавшую сползать кипу. — А как узнать, кто верный свидетель, а кто просто болтун?

— Элементарно, Эди! — Велвл вытер пальцы салфеткой, скомкал ее и бросил в стаканчик Ури. — Верные свидетели умеют оживлять мертвых.

Итак, давным-давно, незадолго до всеобщего признания Ари Заль учил каббалу в маленьком домике, на самом краю кладбища. Домик представлял собой одну комнату, в которой располагались заваленный книгами стол и две скамейки. За дверью толпились ученики, но Ари Заль выходил только на полчаса в день — окунуться в микве. По его словам, ручей, наполняющий впадину в скале, течет прямо из рая, и погружение в его воды разом очищает человека от многих прегрешений.

Пробиться сквозь строй желающих получить благословение мог только очень настойчивый человек. Впрочем, поскольку все ученики Ари Заля отличались настойчивостью и упорством — иначе они просто не стали бы его учениками — то протиснуться между ними было практически невозможно. Но один раз это все-таки произошло.

В Цфат приехал очень, очень богатый купец из Марокко. Что там у него стряслось, никто не знал, но выглядел он чрезвычайно удрученным и изо всех сил хотел повидать Ари Заля. Покрутившись возле домика, он не пал духом, по примеру прочих незадачливых богатеев, а придумал вот какую штуку. Сам придумал или кто подсказал— история не сохранила. Да и так ли это важно; главное, в один из вечеров неподалеку от домика остановилась вереница телег, груженных разнообразной снедью. Слуги ловко накрыли столы и купец, низко кланяясь, пригласил святых учеников святого Ари принять участие в пиршестве, которое он давно обязался устроить по случаю удачной финансовой сделки. Ученики Ари Заля вели чрезвычайно скромный, если не сказать нищенский, образ жизни, и поэтому вид жарящихся на вертелах барашков привлек многих. Короче говоря, ко времени выхода Ари Заля толпа перед дверью в его домик значительно поредела. Купец, пробившись не без помощи дюжих помощников, уже поджидал в первом ряду.

Ари Заль выслушал взволнованный шепот богача, нахмурился и пригласил его войти. Ученики обомлели. Такое случалось крайне редко, только если под угрозой оказывалась человеческая жизнь. Известно, что Ари Заль, непревзойденный знаток практической каббалы, совершал многие дивные деяния, рассказы о которых до сих пор передаются из уст в уста, не выходя из своей комнатки.

Через двадцать минут купец вышел из домика, низко склонив голову. Ни с кем не разговаривая, он отправился прямо на постоялый двор. На утреннюю молитву купец явился одним из первых, и Ари Заль, мгновенно выделив его из толпы, посадил рядом с собой. О подобном почете ученики могли только мечтать. Впрочем, когда обстоятельства дела стали известны, завидовать купцу перестали.

Выяснилось, что много лет назад он совершил ужасное преступление, какое — никто не знал, и, измученный укорами совести, приехал за наказанием. Наказанием, которое загладило бы его грех. Выслушав все обстоятельства дела, Ари Заль объявил, что столь тяжкий поступок может искупить только смерть.

— Я согласен, — тут же ответил купец.

— Но в наше время нет Санхедрина, и смертная казнь не применяется,— сказал Ари. — Кроме того, в такого рода случаях наказание было особенно болезненным — провинившемуся вливали в рот ложку расплавленного свинца.

— Я согласен, — повторил купец. — Святой учитель для меня все равно, что семьдесят один судья Санхедрина.

Ари задумался на несколько минут.

— Хорошо, — наконец произнес он, — семь дней ты будешь поститься, учиться и молиться, а на исходе субботы я сам волью в тебя свинец.

Всю неделю ученики осторожно наблюдали за купцом. Тот вел себя как человек, дни которого сочтены, — молился с необычайным рвением, спал на земле перед порогом синагоги, ел только ночью и только черствый хлеб и пил сырую воду. С учебой дело обстояло хуже: стоило купцу раскрыть книгу, как он моментально засыпал.

В субботу он пришел, одетый во все белое: просторный, напоминающий саван халат, высокий тюрбан, льняные шаровары. Эту ночь он провел не на земле, а на узкой скамейке, на которой обычно спал Ари Заль. Сам учитель до самого утра просидел на стуле, изучая при свете свечи старинную книгу в тяжелом переплете.

Сразу после авдалы начались приготовления к казни. Из домика вынесли всю мебель, положили на пол медный лист, а на него установили жаровню. Через час свинец закипел, испуская тяжелый запах смерти.

Купец, белый, как собственный халат, прочитал «Видуй», последнее признание в совершенных прегрешениях, и опустился на колени перед жаровней. Ари Заль зачерпнул почерневшей железной ложкой кипящее варево и приказал:

— Закрой глаза и открой рот!

Купец завел руки за спину, словно опасаясь, что они выйдут из повиновения, и выполнил приказание. Прошло несколько секунд. Из широко распахнутого рта струйкой вытекала слюна.

Ари Заль протянул руку и положил на язык купца конфету.

Велвл пригладил бороду, с шумом повернулся на стуле и посмотрел в сторону кладбища.

— Когда изумленный купец раскрыл глаза, Ари Заль погладил его по голове и сказал: «Ты был настолько готов принять наказание, что ангел смерти отказался тебя забрать, а демоны-обвинители со слезами разорвали приговор. Сейчас твоя книга раскрыта на чистой странице, постарайся больше ее не пачкать».

Купец с трудом поднялся на ноги и неверной походкой выбрался за дверь. На следующий день он уехал из Цфата, и его дальнейшая судьба неизвестна. Известно только, что он оставил городскому раввину крупную сумму денег и попросил выстроить для Ари Заля нормальную синагогу. Денег хватило и на постройку миквы. Так они и стоят до сих пор — одна на вершине горы, а другая у ее подножия, стоят уже триста лет, то ли напоминая о грехе, то ли свидетельствуя о раскаянии.

Велвл замолк, и на террасе стало тихо. Солнце поднялось чуть выше, и сквозь сияющую дымку проступил Кинерет. Терракотовый склон Галилеи опирался на его влажную голубизну, в белой полоске на стыке с трудом угадывалась Тверия.

Азулай взболтал в стаканчике остатки кофе.

— Совсем остыл. Вместе с моим энтузиазмом доверять рассказам о чудесах. Хотя этой притче я склонен поверить. Тут больше психологии, чем мистики. Кстати, Велвл, а откуда берутся верные свидетели? В смысле — умеющие оживлять. И сколько таких наберется — трое, четверо?

— А настоящая история не нуждается в большом количестве показаний. Для получения Торы хватило одного Моисея…

— Моисея, говоришь… — Азулай поправил кипу и улыбнулся. — Давно хотел спросить, вот ты бреславский хасид, да?

— Да, — скромно, но не без гордости подтвердил Велвл.

— И ты действительно веришь, будто письмо, полученное несколько лет назад, написал рабби Нахман? Моя простая сефардская голова такого не принимает. Или он не умер в начале девятнадцатого века, или письмо фальшивое!

— Кто сказал, что он умер? Сам рабби Нахман объяснил: «Не плачьте, я просто перехожу из одной комнаты в другую». А из соседней комнаты не только слышны голоса, но и письма вполне доходят.

— Ну что ж, ты вполне соответствуешь определению верного свидетеля. По крайней мере, одного из мертвых тебе удалось оживить. Поздравляю!

— Принимаю поздравления. Возможно, в общепринятом смысле рабби Нахмана не существует, но для нас, его хасидов, он такая же реальность, как эти горы.

Велвл повел рукой от охряных предгорий Голан через Кинерет, намереваясь завершить движение у вершины горы Мерон, но на его пути возникло неожиданное препятствие в виде шляпы Ури. Шляпа покатилась по полу, и Велвл сконфуженно бросился ее поднимать.

— Ладно, чего уж там, — Ури обдул шляпу и осторожно водрузил ее на прежнее место. — Плюйте, плюйте, плюйте… Раз хабадник, значит все можно.

— А что, у смерти есть еще смысл, кроме общепринятого? — вкрадчиво поинтересовался Азулай. — Интимный такой, для внутреннего пользования?

— Это зависит от того, в какую комнату ты открыл дверь, — глубокомысленно произнес Велвл. — Вернее, какую из дверей сумел рассмотреть в тумане бытия.

— Ты меня запутал, — Азулай поправил кипу. — Двери, комнаты, туман смысла. У вас, ашкеназим, просто каша в голове. Чрезмерная мудрость опустошает. Насколько у нас проще! Как рав Овадия сказал, так и правильно.

— Правильно — это как приближенные объяснили, что рав сказал,— Ури облокотился на стол, — у вас не правление праведника, а диктатура секретариата. Вот за покойным Баба-Сали никто не бегал с разъяснениями. Сам говорил и сам объяснял.

— Много вы знаете про Баба-Сали, — усмехнулся Азулай. — Хотите историю, которую я слышал от очевидца, его секретаря? Но предупреждаю — без насмешек. Тут все правда, ненормальные поклонники давно умерших раввинов еще не успели всунуть свои длинные языки. Почти все участники до сих пор живы, любую подробность можно проверить.

— Давай, — милостиво разрешил Ури, снимая локти со стола. — Тем более, твой черед рассказывать. А за ненормальных поклонников ответишь. Придет Машиах — расстреляем.

Я бросил взгляд на Эди. Восток — штука тонкая…

— Баба-Сали отплыл из Марокко в Хайфу на исходе субботы, — словно не услышав последней фразы, неспешно начал Азулай. — Обычно рейс занимал двое суток. К изумлению команды, Хайфа показалась на горизонте следующим утром. Вс-вышний не захотел утомлять праведника морским путешествием и сократил для него путь.

Спустившись на берег, Баба-Сали попросил секретаря немедленно нанять телегу.

— Поспеши, мы отправляемся в Цфат. Город в опасности.

Секретарь давно научился не задавать лишних вопросов. Через час телега со скромными пожитками праведника миновала пропускной пункт порта. Баба-Сали, погруженный в учение, шел следом. В книгах он не нуждался, все необходимые тексты всегда стояли раскрытыми перед его мысленным взором. До самого Цфата праведник прошел пешком, словно не заметив тягот горной дороги.

— Абуя,— несколько раз обращался к нему секретарь, — присядьте на телегу, отдохните немного.

— Каждый шаг по Эрец Исраэль — величайшее блаженство. Неужели я уступлю его бессловесной скотине?

Пристыженный секретарь слезал с телеги и шел рядом. Но очень скоро силы его иссякали, и он снова забирался на облучок. До Цфата путники добрались глубокой ночью. Баба-Сали сразу ринулся в микву Ари Заля. Окунувшись несколько раз в кромешной темноте, он поспешил к синагоге. Дверь оказалась запертой на массивный проржавевший замок.

— Найди сторожа и попроси отпереть. Если не захочет, скажи: рабби Исраэль Абу-Хацира требует передать ему ключ под личную ответственность.

Секретарь отправился искать сторожа по ночному Цфату, а Баба-Сали приступил к молитве.

Заспанный сторож долго не мог понять, чего от него хотят.

— В этой синагоге давно не молятся, — наконец выдавил он, — все, кто проводит там больше получаса, — умирают. Городской раввин запретил впускать в нее кого бы то ни было.

— Рабби Исраэль Абу-Хацира, — грозно произнес секретарь, — требует передать ему ключ под личную ответственность.

— Как, сам Баба-Сали? — смутился сторож. Но ведь он живет в Марокко.

— Мы только вчера приехали, — пояснил секретарь, принимая ключ.

Стояла глухая середина ночи. В этот час, под перепуганный вой собак, на поверхность выходят демоны наказания. Прижавшись к склону горы, Цфат беспокойно спал; лишь иногда из-за плотно прикрытых дверей доносился детский плач или голос женщины, разговаривающей с мужем.

— Ты останешься за порогом, — произнес Баба-Сали не допускающим возражений голосом, — и переступишь его только по моему сигналу. Что бы ни случилось, внутрь не заходи.

Проржавевший замок долго не поддавался, наконец дужка со скрежетом отворилась. Баба-Сали зажег свечу и напомнил секретарю:

— Чтобы ни случилось, оставайся снаружи. И не гаси свечу, ни в коем случае не гаси свечу.

Из-за двери потянуло сыростью и холодом, непонятно откуда налетевший ветерок задул пламя. Баба-Сали налег всем телом на дверь и протиснулся в образовавшуюся щель. За дверью стояла кромешная тьма — как видно, все окна в синагоге были наглухо заколочены. Секретарь зажег свечу и, прикрывая ладонью огонек, поднес руку к проему. Баба-Сали с несвойственной ему быстротой, бросился внутрь, к шкафу для хранения свитков Торы. По донесшемуся из темноты скрипу секретарь понял, что створки распахнулись, и в ту же секунду синагогу озарило голубое сияние. Баба-Сали выхватил из шкафа свиток, метнулся к биме — возвышению посреди зала, развернул свиток и принялся читать вслух. Сияние окутало Баба-Сали, словно вода ныряльщика; сквозь его плотный кокон с трудом можно было различить очертания человеческой фигуры. Прошло несколько минут, голос наполнил старое здание до самой крыши, но слов секретарь не различал. Эхо металось из угла в угол, будто преследуя голубые лучи, испускаемые сиянием. Звук боролся со светом, желтый огонек в руке секретаря выглядел смехотворно, и он несколько раз порывался его погасить, но, вспомнив предупреждение, сдерживался.

Сияние начало ослабевать, оседая вокруг Баба-Сали, словно пена, и вскоре превратилось в голубой круг на полу. Внезапно круг разомкнулся, превратившись в ленту, и ринулся к дверному проему. Столкнувшись с огоньком свечи, лента отпрянула и ринулась обратно в синагогу. Совершив несколько кругов по залу, она скрылась в шкафу, озарив его изнутри голубым светом. Баба-Сали продолжил чтение, и через несколько минут сияние исчезло.

— Теперь можешь войти, — произнес Баба-Сали, обернувшись к секретарю.

— Что это было? — спросил секретарь.

Баба-Сали отрицательно покачал головой.

— Лучше тебе не знать. Эрец Исраэль — сердце мира, а Цфат — сердце Эрец Исраэль. Нынешней ночью мы избавили еврейский народ от большой опасности.

— Сердце Эрец Исраэль?— удивленно протянул Велвл. — Мне всегда казалось, что сердце — Иерусалим, а не Цфат.

— При всем уважении к рассказчику, — вмешался Ури, — сердце этой земли там, где пребывает глава поколения. Последние пятьдесят лет оно располагалось в Нью-Йорке, в резиденции Любавичского Ребе.

Собеседники вежливо промолчали, а Ури, обрадованный отсутствием возражений, ответил любезностью на любезность.

— Ну, Цфат, конечно, тоже не пустое место.

С Ури я знаком лет двадцать пять и без ложной скромности утверждаю, что оказал на него значительное, если не решающее влияние. Первый раз мы пересеклись в середине восьмидесятых, точнее я не помню даты. У меня зазвонил телефон.

— Алло? — спросил я усталым голосом. Дело шло к середине ночи, и вступать в разговоры не было ни сил, ни желания.

— Кто это там гавкает? — поинтересовалась телефонная трубка.

Я опешил, и, моментально проснувшись, парировал:

— А это кто, собственно?

— С тобой, свинья, говорит капитан Жеглов!

Голос звучал торжественно, если не сказать, победоносно. Я уже повел руку с трубкой к телефонному аппарату, дабы одним движением покончить с этой бредятиной, когда сообразил, что на меня идет сакральный митьковский текст. Полгода назад у меня гостил митек из Питера, милый парнишка общеинтеллигентного направления без особого рода занятий. Приехав на неделю, он задержался на месяц и, продымив мне внутренности митьковским лексиконом, отбыл — наконец-то! — на хладные брега Невы.

— Ты… фитилек-то… прикрути! Коптит! — произнес я ритуальную фразу.

— Братка,— заверещала трубка,— не обманули, значится, братовья, когда адресок списывали!

Решив на сегодня быть безжалостным, я прервал этот визг решительным ударом прямо под лопатку быку:

— А ведь это ты… ты, Мирон… Павла убил!

Прием, конечно, был нечестный, но сработал безукоризненно. Примерно через полминуты молчания из трубки смущенно донеслось:

— Улет! Обсад! Лапы кверху.

— Так в чем, собственно, дело? — произнес я уже обыкновенным тоном. — Только не кривляйся, говори по-человечески.

— Да я вильнюсик посмотреть, собственно, архитектурушку, поведали люди добрые — живет там братан истовый, иконушки покажет, в монастырчики сводит.

— Я, братишка, уже по другой части, — ответил я, соображая, что деваться некуда, и что представитель сего сходу предъявит записку от моих старых питерских приятелей, с просьбой подогреть и обобрать. Но попытаться отогнать никогда не поздно.

— Синагога, литургия еврейская, кладбище, могила гаона. Это могу.

— Синагогушка, — радостно запричитала трубка, — евреюшки мои милые, жидки ненаглядные, я тоже вашего роду-племени, отворитеся, отопритеся, на могилку к гаонушке хочу, пустите меня на могилу гаона!

Этим он меня купил.

— Ладно,— сказал я,— приезжай. Ты где сейчас?

— Да я внизу, в автоматушке. Из окошечка выгляни, я и тут.

Действительно, в будке перед домом кто-то стоял. Значит, я не ошибся, адрес у него был.

— Поднимайся, — сказал я, — только без штучек, входи как человек и не ломай мебель от восторга.

— Хорошо, — сказала трубка нормальным голосом. — Уже иду.

Эдик оказался еврейским мальчиком из Ленинграда, студентом художественного училища. Он прожил у меня около месяца — почти все каникулы. Митьковская дурь начала сползать через неделю, словно кожа после загара, и к моменту его возвращения домой исчезла почти без следа. Чуждые идеи не живут долго, даже при всем внешнем блеске. В Ленинграде он сразу примкнул к хабадникам и во время нашей второй встречи расхаживал в стильном вельветовом картузе и цицит навыпуск. Теперь его звали Ури, а от митьковского периода остались только отдельные словечки в лексиконе. Через десять лет мы снова встретились, уже в Израиле.

— Эту историю, — начал Ури, слегка раскачиваясь, словно читая молитву, — рассказал мне посланник Ребе в Марокко. Фамилию называть не стану, но некоторым, — он многозначительно посмотрел на меня, — этот человек хорошо известен.

Перебивать Ури я не хотел, но сейчас, записывая повествование, могу признаться, что ни о каком посланнике Ребе в Марокко слыхом не слыхивал.

— И поскольку, — продолжил Ури, — за мельчайшую подробность можно поручиться головой, все рассказанное есть самая чистая правда, а не какое нибудь там письмо, пришедшее через двести лет.

Он бросил косой взгляд на Велвла, но тот как ни в чем не бывало покусывал собственный пейс, предварительно накрутив его на палец.

— Приближались осенние праздники семьдесят третьего года. Дел у посланника в эту пору выше застрехи, язык на плече не помещается. Однажды вечером без рук, без ног является он под крышу родного дома. Протягивает жене сапоги и уже предвкушает горячий ужин, как вдруг — звонок. В одном сапоге снимает, болезный, трубку, и — оппаньки — Ребе на проводе.

— Стоишь? — спрашивает Ребе. В смысле знаю, мол, как замотан, сочувствую, но держись, держись, Машиах на подходе.

— Стою, — отвечает посланник, а руки инстинктивно по швам, по швам.

— Собирайся, — говорит Ребе, — лети в Эрец Исраэль, найди на Голанах развалины синагоги, что на прошлой неделе археологи откопали, и немедленно восстанавливай. На Рош-Ашана в ней должен молиться хабадский миньян.

— А-а-а, — мычит посланник, — так это, Ребе, ведь две недели до праздников-то. А у меня тут конь не валялся и община за плечами.

— Община без тебя обойдется, — отвечает Ребе. — И поскольку времени, как ты правильно заметил, совсем ничего, вылетай завтра первым самолетом.

Онемел посланник, а что делать? Делать нечего. Закон такой! У нас не демократия, у нас Хабад.

— Слушаюсь и повинуюсь, — отвечает, — а надолго? Жене-то что сказать?

— Скажи, что, даст Б-г, на Йом-Кипур вернешься, — ответил Ребе и повесил трубку.

Долго ли, коротко, но вечером следующего дня посланник приземлился в Израиле и сходу зашуровал по нужным адресам. Ребе знал, кого пускать по следу: спустя сорок восемь часов на раскоп прикатил минибус, из которого вышли архитектор, строительный подрядчик, окружной раввин, представитель Министерства внутренних дел и, конечно, сам посланник. Синагога представляла собой остатки фундамента и обломки колонн. Окружной раввин только присвистнул:

— Да тут работы на несколько лет!

— Ты фитилек-то… прикрути! — ответил посланник. — Мы, понимаешь, на то и рождены, чтоб сказку сделать былью.

— Так прямо и сказал?— усомнился Велвл. — Вот такими вот словами?

— История не сохранила, — сурово отрезал Ури. — Может, такими, может, другими, но за смысл отвечаю. И не цепляйся за придаточные.

Так вот, вечерочком посланник перегнал в резиденцию Ребе смету на миллион с привесом долларов, а утром получил факс с указанием номера счета, на который деньги уже перевели. В полный рост! Так поступает Хабад!

Ури с хрустом распечатал новую пачку сигарет, закурил и продолжил. Сигарета в его руке выписывала затейливые фортеля.

— Работа велась круглосуточно, замирая перед началом субботы и возобновляясь сразу после авдалы. Посланник жил прямо на стройке, в вагончике, еду и свежее белье ему подвозили милосердные хабадские женщины Тверии. Раз в неделю он справлял именины сердца — садился в машину и гнал в Цфат, Окунувшись в микву Ари Заля, посланник расцветал, как иерихонская роза. Ребе звонил каждые два дня.

— Стоишь? — спрашивал он сквозь шорох и шелест заокеанской связи.

— За нами Кинерет, — отвечал посланник. — Отступать некуда!

За день до начала осенних праздников синагога была восстановлена. Восстановлена по-хабадски, то есть окна застеклить не успели, в туалете не хватало унитаза, а вместо люстры висел армейский прожектор, одолженный на неопределенный срок в соседнем батальоне. Но стены, крыша, стулья, молитвенники и свитки Торы в шкафу из лакированного бука стояли на своих местах, а значит — приказ Ребе был выполнен! Литургию Рош Ашана исполнял знаменитый кантор, специально прилетевший из Австралии. Народу набилось столько, что пришлось одолжить все в том же безотказном батальоне с десяток дополнительных скамеек.

Через несколько дней, выступая перед хасидами, Ребе предупредил о нависшей над Израилем опасности.

— Приближаются тяжелые минуты, — сказал он, но за Голанские высоты я спокоен. Сирийская граница защищена.

Спустя десять дней после открытия синагоги началась Война Судного дня. Сирийцы двинули на наши позиции одновременно больше тысячи танков. Посланник потом рассказывал, что частота стрельбы из танковых орудий напоминала пулеметные очереди. Все, что выделялось на поверхности, было сметено заподлицо. Железные черепахи переползли границу, за два часа добрались до синагоги и остановились. Дорога на Тверию была открыта, но по совершенно непонятным причинам сирийцы простояли на месте почти сутки, и за это время Рафуль успел мобилизовать резервистов и подтянуть танки. Объяснить поведение сирийцев не могут до сих пор. Существуют всякие теории, типа десяти оставшихся в тылу израильских танков, которые Асад принял за целую армию. Другие говорят, будто сирийский генштаб не ожидал такой легкой победы и был уверен, что это ловушка. Много чего строчат жирующие на вранье газетные писаки. Но мы-то, мы — знаем правду!!!

Ури приподнялся, расправил усы и гордо выкрикнул в сияющее пространство:

— Да здравствует Ребе — наш повелитель, Ребе — наш учитель, Ребе — святой Машиах!

— Иерихонские — это трубы, — осторожно заметил Азулай. — А роза — она шаронская. Кстати, где находится синагога? Если в Кацрине, то я знаю это место. Там сейчас молится марокканский миньян.

— При чем здесь Кацрин! — Ури стряхнул пепел с пиджака и ловким щелчком вбросил окурок в урну. — Она прямо против Цфата, только на Голанах. Зимой, когда воздух прохладен и нет дымки, ее можно увидеть с могилы Ари Заля. Ему бы не понадобилось заниматься ремонтными работами, произнес бы заклинание, лахаш, — и тучи рассеялись. Во весь рост!

— Да, — торжественно промолвил Велвл, — Ари Заль — это была голова! Нынешнее поколение по сравнению с ним просто пятка, покрытая заскорузлой кожей.

— Но и у пятки есть достоинства! — ответил Ури. — Для гордыни нет места. Какая у пятки гордыня? А Ребе, как хороший сапожник, сшил для нее красивую обувь. Словно знак, что не все пропало, что будущее — прекрасно.

— Типа Золушкиных башмачков? — хмыкнул Велвл.

— А Золушка кто такая? — спросил Азулай.

— Ну-у-у, — протянул Ури, — жена одного амстердамского раввина. Круто выделялась на почве благотворительности.

— Да ,— подхватил Велвл, — особенно по части обуви. Просто бегала по Амстердаму за босыми сиротками. Как отыщет, сразу обувку покупает.

— А сама-то жила в бедности, хоть и жена раввина, — завелся Ури, — муж только в синагоге сидел, обучался, а там не зажируешь. Такая вот традиция в этой семье была. Отец Золушки все достояние на благотворительность распустил, оставил дочери лишь грандиозные стенные часы с боем. Огромного милосердия был человечище.

— Башмачки для сироток — просто мелочи по сравнению с филантропией отца, — увлекся Велвл, — словно зола против огня. Оттого и называли ее Золушкой. Другие говорят, как зола пачкает все, к чему прикасается, так и Золушка помогала всем, кто встречался на ее пути. Но было и у нее в семье несчастье. Младшая дочь Золушки, всеобщая любимица, охромела.

— Да, — грустно подтвердил Ури, — как-то в детстве бежала она по дорожке и уколола ножку о ржавую иглу, ножка распухла, воспалилась, а там пошло да поехало, во весь рост. Пока не захромала, бедняжка. Злые амстердамские языки утверждали, будто благотворительность Золушки преследовала совершенно конкретную цель. Мол, дочку хотела отмолить, оттого и бегала с башмачками навылет.

Велвл бросил косой взгляд на заскучавшего Азулая и продолжил.

— Однажды в студеную зимнюю пору в амстердамской гавани бросил якорь корабль еврейских беженцев из Испании.

— О! — оживился Азулай — сефарды!

— Самые что ни на есть подлинные сефарды. Инквизиция выгнала их без копейки, да еще и обувь отобрала. А в зимнем Амстердаме босиком не поразгуливаешь. Золушка без секунды промедления снесла часы на соседнюю улицу, в лавку ван Акена, знаменитого амстердамского часовщика. Вырученных денег как раз хватило на обувку всего корабля. А на этом корабле приплыл знаменитый доктор Акоста. В родной Кастилии он пользовал министров и даже самого короля, пока кто-то из завистников не написал Торквемаде подлый донос. Из огромной семьи Акосты уцелел только он один. Остальных растерзали в застенках инквизиции злобные ашкеназим.

— Кто-кто? — вытаращил глаза Азулай.

— Альгвасилы, — невозмутимо поправился Велвл, — продажные слуги мировой католической реакции. В благодарность за доброту Золушки доктор Акоста взялся лечить ее дочь.

— И вылечил? — с надеждой спросил Азулай.

— Нет, — ответил Ури, — случай оказался безнадежно запущенным. Но во время лечения кротость и доброта девушки покорили сердце доктора, и вскоре он повел ее под хупу. Невеста хромала, но на это никто не обратил внимания.

Ровно через девять месяцев после свадьбы у Золушки родился внук, и счастливый доктор назвал сына…

— Уриелем, — вмешался Велвл. — От него и пошла славная династия сефардских комментаторов и талмудистов.

— Да, да, — подтвердил Азулай, — у нас в Нетивоте тоже была семья с такой фамилией. Только они не «марокканцы», а из Алжира.

— На обрезание маленького Ури, — продолжил Велвл — собралось много гостей. Пришел и часовщик ван Акен. Посреди пира он попросил минуту тишины. Когда все смолкли..

— Вот это уже действительно сказки, — буркнул под нос Ури.

— Не мешай, — парировал Велвл, — итак, наступила тишина, ван Акен встал и выложил на стол небольшой мешочек из грубой кожи.

— На прошлой неделе часы, которые я купил у мадам Золушки, остановились, — произнес он в полной тишине. Десятки глаз впились в мешочек и ван Акен, мягко улыбаясь, продолжил:

— Случай для такого механизма невиданный, и я с большим удовольствием принялся за починку. Причиной поломки оказался вот этот мешочек!

Он поднял его над головой и плавным жестом показал собравшимся.

— В мешочке оказалось драгоценное ожерелье. Посоветовавшись с городским судьей и бургомистром, я рад объявить, что ожерелье по праву наследования принадлежит мадам Золушке.

Ван Акен поклонился и передал мешочек в прекрасные ручки счастливой бабушки. Публика онемела.

— А раввин-дедушка, — подхватил Ури, — благословил бескорыстного часовщика: « Так же, как ты, открыв миру сокрытое, поразил умы присутствующих, так и твои потомки удостоятся видеть сокровенное и поражать умы».

И действительно, вскоре у часовщика родился внук, которого назвали Иеронимом, то есть — видящим.

— Прекрасная история! — воскликнул Азулай. — Сколько мудрости, глубины, тайны. Вы позволите пересказывать ее от вашего имени?

Ури и Велвл переглянулись.

— Когда такие почтенные люди, — как ни в чем не бывало продолжал Азулай, — столь добропорядочные евреи сказывают таковские рассказы, их, несомненно, нужно передавать дальше. И обязательно с упоминанием источника. Не правда ли?

— Ну-у-у,— протянул Ури, — за подлинность истории мы поручиться не можем, давно это было и верных свидетелей не осталось. Что же касается имен, я предпочту скромный титул «один еврей» — самое достойное, на мой взгляд, определение.

— Со свидетелями, — подхватил Велвл, — вообще беда. Чудес вокруг происходит, судя по рассказам, десятки в день, но как начинаешь искать подлинных очевидцев — якорь не достает дна. Цепочка, как правило, замыкается «одним евреем». Похоже, что все чудеса происходят именно с ним.

— Вовсе нет!— воскликнул Азулай. — Вот, например, я подлинный свидетель одной истории.

В Нетивоте жизнь текла размеренно и спокойно, словно в Марокко. Шесть дней евреи работали, на седьмой прекращали всякое дело свое и предавались покою. Молились не торопясь, потом долго и много ели, спали всласть, ходили в гости. Так оно и шло, как завели испокон веков, пока не явились просвещенные ашкеназы и построили в городе бассейн. В будни у кого есть время для купания? — поэтому основной наплыв ожидался по субботам. Самое ужасное состояло в том, что бассейн был общим, то есть для совместного купания мужчин и посторонних замужних женщин. Еще во время строительства Баба-Сали разослал всем жителям Нетивота письмо с просьбой обходить бассейн десятой стороной, а перед самым открытием по городку пошли слухи, что первый, кто искупается в бассейне, — утонет. Но кого сегодня могут остановить раввинские предупреждения? В первую же субботу у дверей бассейна выстроилась очередь, на травке установили мангалы, принялись жарить мясо, набивать питы хумусом и тхиной вперемежку с пунцовыми стручками перца, а потом, разгорячившись, бултыхаться в прохладной водичке.

Суббота прошла, и ничего не случилось. Ничего не случилось и в следующую субботу, и еще через одну. И только спустя месяц городок облетела страшная весть: утонула первая красавица города манекенщица Ясмин. Утонула бессмысленно и страшно, заснув после работы в собственной ванне. Поначалу никто не увязал ее смерть с бассейном, но потом люди припомнили, что именно Ясмин в роскошном купальнике «Готтекс» первая вступила в его лазурные воды. После нее остался мальчик двух с половиной лет и муж. Муж был безутешен! Несколько дней он провел на свежей могиле, и весь как-то почернел, скукожился. Через полгода у него начались проблемы с сердцем, а еще через год он умер от избытка жидкости в легких.

Баба-Сали попросил секретаря усыновить ребенка, но ашкеназские чиновники Министерства внутренних дел отказали. После долгих хлопот и волокиты секретарю удалось вырвать мальчика из нерелигиозного пансионата, куда его поместили чиновники, и устроить в хороший сефардский интернат, неподалеку от дома Баба-Сали. Вот такая история.

— И какое место в ней занимает уважаемый рассказчик? — вежливо поинтересовался Ури.

— Я тот самый мальчик, — ответил Азулай. — И кстати, когда в музее Прадо нашей группе показывали «Воз сена» Босха, экскурсовод объяснял, что Иероним на латинском означает — «святое имя». Возможно, в историю про Золушку вкрались еще неточности, стоит проверить.

— Во весь рост, — прошептал Ури, — с оттягом и во весь рост!

Велвл молчал, только пальцы чуть слышно постукивали в такт лишь ему слышной мелодии. Велвл сочинял, внезапно выпав из разговора. Я знаком с ним больше двадцати лет и могу засвидетельствовать, что вдохновение посещает его в самые неподходящие минуты.

Он приплыл в Вильнюс на байдарке вместе с подружкой, тоже студенткой московской консерватории. Подружка тренировалась на рояле, а Велвл — до ухода в религию — Эдик, проходил по композиторскому делу. Байдарку они отправили в Москву малой скоростью, а сами заявились ко мне на недельку, посмотреть Вильнюс.

Я жил в старом-престаром доме прямо на территории нижнего замка. Это был единственный жилой дом у самого подножия горы Гедиминаса. Настолько у подножия, что дрова для растопки печки я собирал на горе, склон которой упирался прямо в заднюю стенку моего дровяного сарая. Дом мало подходил для нормальной советской жизни. Строили его для очень богатых людей княжеского происхождения, не испытывавших недостатка в слугах. Высота потолков в моих двух комнатах и кухне была просто фантастической — шесть метров. Натопить такую кубатуру при помощи обыкновенной печки до нормальной температуры мог только целый взвод челяди. Но зато шикарный дубовый паркет плюс роскошнейшие лепные украшения. Кое-где украшения устрашающе потрескались, и я то и дело осматривал их в бинокль на предмет своевременного вызова бригады ремонтников. Лезть самому на такую высоту без специальной подготовки и оборудования представлялось делом опасным, граничащим с самоубийством. Надо сказать, что за всю мою долгую жизнь в тронном зале архитектурные излишества оборвались всего один раз. То ли месили их на яичном желтке, то ли просто цемента не жалели, но держались они, несмотря на возраст и трещины, весьма уверенно.

Отвалившийся кусочек наделал много шума и поднял тучу пыли, но, кроме нервного срыва кота Васи, ущерба не принес. Кот мирно дремал на диване прямо под кренящимся кусочком и за какую-то долю секунды до облома, уловив своим кошачьим инстинктом, что дело пахнет керосином, сорвался с места и опрометью бросился вон из комнаты. Почти сразу же на пол перед диваном рухнула художественная лепка.

Как нормальный еврейский кот, Вася постоянно рефлексировал и поэтому причину столь вопиющего нарушения установленного порядка бытия записал на свой счет. Целую неделю после падения он ходил по квартире на цыпочках, прогнув спину и ежесекундно озираясь. Но и это прошло.

К моменту появления Эдика с подружкой кот еще не родился, а лепка крепко сидела на своем месте. В те годы сквозь мою квартиру несся поток друзей, знакомых и знакомых друзей со всего Союза. Чаще всего наезжали москвичи и ленинградцы, у которых я не оставался в долгу, при первой же возможности уматывая из Вильнюса в одну из двух столиц. Поскольку интересовали меня живопись, музыка и литература, то поток формировался из частиц, включенных в той или иной степени в эти сферы. После возвращения к религии я ожидал, что напор спадет, но не тут-то было. Изменились только формирующие частицы, а давление скорее возросло, нежели снизилось. Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые, особенно проживающий в зоне архитектурных памятников. Н-да…

В Израиле с Эдиком — теперь уже реб Велвлом — я встретился в Иерусалиме на свадьбе общей знакомой. Свадьба была раздельная — женщины сами по себе, мужчины сами — и потому очень веселая. Бородатые отцы семейств озоровали, веселя жениха, словно восьмиклассники. Присев отдышаться после особо зажигательного танца за первый попавшийся столик, я обнаружил там Велвла. Борода и шляпа изменили его внешность, но не настолько, чтобы сделать неузнаваемой. Разговаривать в свадебном шуме было невозможно, мы обменялись телефонами и начали перезваниваться.

Он закончил консерваторию, написал, по его словам, несколько «забавных вещичек» и уехал в Иерусалим. В святом городе Г-сподь послал ему жену, милую американочку, к тому же оказавшуюся из весьма зажиточной семьи. Сочетание этих обстоятельств позволило Велвлу вести поистине райский образ жизни: первую половину дня он проводил в изучении Талмуда и других интересных предметов, потом обедал, спал часа полтора и до глубокой ночи сочинял. Жена ходила на цыпочках и шикала на детей, чтоб не мешали папе. Нечего сказать, повезло человеку…

Со славой ему подфартило не меньше. Поначалу на его сочинения и смотреть не хотели, вид человека в черной шляпе и средневековом кафтане вызывал у музыкальной общественности только ксенофобию. Помог конкурс, посвященный пятидесятилетию Израиля. Устроители организовали его анонимным, в целях объективности и прочего прекраснодушия. Все участники проходили под номерами, и никто из членов жюри не знал истинного обличья претендентов. Нежданно-негаданно работа Велвла заняла первое место. В назначенный день он нацепил свой самый черный кафтан, приладил штраймл — огромную меховую шапку и, выпустив цицит чуть не до полу, явился на вручение призов. Пускать его не захотели, привратник вежливо пытался объяснить, что господин перепутал и ближайшая синагога находится через две улицы. Но Велвл не сдавался: человека, способного подняться вверх по Нерису на байдарке, не остановит даже самый исполнительный привратник.

Когда после объявления фамилии победителя он поднялся на сцену, в зале наступила мертвая тишина.

— Сегодня не Пурим, — сдавленным голосом попытался возразить ведущий, но Велвл, вытащив из-за пазухи паспорт, удостоверение личности, водительские права и диплом об окончании московской консерватории, вручил их лично председателю жюри. Враг проник на территорию генштаба и, ехидно посмеиваясь, размахивал знаменем полка. Игра в объективность сыграла с устроителями злую шутку.

Однако деваться было некуда, и Велвла отчествовали по полной программе, включая лазерный диск с его произведениями и концерт в тель-авивской опере. Неожиданно оказалось, что в странном облике композитора есть некоторый шарм, этакая эксцентричная сумасшедшинка, тем более, что при общении он оказался вполне разумным и даже симпатичным человеком. Короче говоря, Велвла признали своим, но с закидонами, и с удовольствием демонстрировали на международных форумах, концертах и прочих ритуальных сборищах — вот, мол, какие птицы водятся в наших краях.

Я слушал этот диск и должен признаться, что абсолютно не разбираюсь в современной музыке. Протяжные стоны, всхлипы и завывания мне ничего не говорят. Когда же, наконец, возникает мелодия, она тут же, словно испугавшись сама себя, прячется в шум и разноголосицу. И объясняли мне про новую гармонию, и великих ставили: морили Шенбергом и Хиндемитом — да не помогло. Мое художественное восприятие затормозилось на Бахе. Возможно, столь замысловатое мышление и привело Велвла под знамена бреславского хасидизма.

Несколько лет назад он позвонил мне посреди ночи и, сотрясаясь от волнения, изложил сенсационную новость. От беспрестанной дрожи пейсы терлись о телефонную трубку, создавая шум, похожий на морской прибой.

— Вчера реб Шмелке получил письмо от рабби Нахмана. Собственноручное! Двести лет моталось по разным почтам, а вчера пришло.

–И реб Шмелке двести лет подряд ждал это письмо? — ехидно заметил я. Но Велвл слушал только себя.

— Рабби Нахман сообщил нам удивительное заклинание — лахаш; тот, кто повторяет его несколько раз в день, круто меняет свою судьбу. Отступают болезни, приходит достаток. Неженатые — женятся, а бездетные рожают. Просто подарок с Неба, а не письмо.

— И ты в это веришь? — не выдержал я. — Предположим, что письмо не фальшивка, хотя даже предположить такое мне очень трудно. Но предположим… Теперь объясни, как несколько фраз могут изменить судьбу человека. Только давай без метафизики, сфирот и нониуса полярной звезды в астролябии туфельки. Механизм объясни, тогда поверю.

— Про святой индусский звук Ом слышал? — ответил Велвл. — Его произнесение создает в гортани особую вибрацию, положительно влияющую на мозг. Так они верят, индусы. Произнеси сотню раз в день «ом-ом-ом» — вот и мозги укрепились, а если так каждый день, то от приятного массажа что-то с твоим серым веществом произойти может. Кстати, наше «омейн», не из того ли источника? И сто благословений в день с сотней «омейнов» ничего не напоминает?

Пока я соображал, чем возразить, Велвл, расценив паузу как свидетельство о поражении противника, предложил:

— Хочешь послушать?

— Что послушать?

— Как что? Лахаш!

— Давай лахаш, почему не послушать.

Трубка на несколько секунд замолкла, а потом из нее понесся торжественный баритон Велвла.

— На, нах, нахма, нахман ми уман! Каково?!

— Да никого, — вежливо отозвался я. — Бред сивой кобылы, по-моему. Профанация иудаизма. Вы, ребята, уверенно вступаете на путь идолопоклонства.

— Иди спать, миснагидская рожа, — рассердился Велвл. — Ему из сердца достаешь, а он…

— Спасибо, что пока только из сердца, — ответил я.— А насчет спанья, так это ведь ты меня разбудил, мог бы и извиниться.

— Не хочешь спать — иди в баню, — отрезал Велвл и положил трубку.

Прямо скажу, к особым вибрациям и прочим мистическим достижениям мятущегося человечества я отношусь весьма настороженно, если не сказать агрессивно. Не нравится мне все это, есть тут некий привкус шарлатанства и очковтирательства. Хотя, допускаю, что люди с особо чутким слухом улавливают всякого рода тонкие вещи, недоступные простому уху. Вот, например, тот же Велвл. Благодаря его композиторским ушам мне удалось отыскать пятую дверь в синагогу.

Иврит я освоил довольно быстро и вдруг оказался главным специалистом по иудаизму на весь Вильнюс. Как выяснилось, старики в синагоге молились, почти не понимая смысла слов. Читать их научили в хедере, обычаи они помнили с мальчишеских лет, но пришедшие вслед за этим советская власть и война прервали едва начавшееся образование. В синагогу старики ходили как в клуб, собирались за час до молитвы, долго и горячо обсуждали на идиш последние и не последние новости, потом молились пятнадцать минут и снова шумели не меньше часа. Первым авторитетом был реб Берл, габай синагоги. Он помнил больше других и мог даже, хоть и с трудом, перевести смысл молитв. Но разобраться в чуть более глубоких вещах он уже не мог. Сотни, тысячи книг пылились на полках синагоги без всякой пользы. Пробившись через первый строй языка, я начал после молитвы засиживаться в кабинете габая и потихоньку пробиваться дальше.

Проблема состояла в том, что в конце каждой посиделки надо было звать Яцека, сторожа синагоги, жившего в соседнем дворе. Яцек шел, но ругался:

— Зачем здание без присмотра оставляешь? Набегут хулиганы, кинут спичку, кто тушить будет? Ты что ли?

К моему удивлению, реб Берл выдал мне ключ без второго слова.

— Такой святой мальчик, — умиленно пробормотал он, протягивая солидное произведение из ржавого железа. — Учиться хочет, а не по гулянкам бегать. Святой, святой мальчик…

Эпитет мне очень польстил, чего нельзя было сказать о самом определении. Я уже считал себя достаточно взрослым мужчиной, кое-что понимающим в жизни. Но, наверное, с высоты возраста и опыта реб Берла это выглядело несколько иначе.

Чтобы оправдать мнения габая, я стал засиживаться еще дольше. На улице стояла сырая виленская зима. Снег то валил, как подорванный, то стремительно таял. Но в кабинете было всегда тепло, Яцек перед молитвой как следует растапливал огромную кафельную печку. Когда стариковский стрекот за стенкой стихал и в последний раз тяжело ухала входная дверь, в синагоге наступала абсолютная тишина. Только иногда чуть подрагивали стекла из-за проезжавшего по улице троллейбуса и потрескивали, остывая, плитки печи. Старинные часы на стене гулко отбивали каждые четверть часа, но время текло незаметно. Иногда мне казалось, что внутри, за старыми стенами синагоги, течет совсем другое время, не совпадающее с потоком советской жизни.

Часы, часть мебели и портрет последнего раввина Вильны спрятал от немцев отец Яцека, тоже сторож синагоги. Эта должность в их семье была наследственной.

— Рабочая династия — шутил реб Берл. — Служитель служителей культа.

Комната габая на самом деле была кабинетом последнего раввина, и все в ней напоминало о нем. Портрет реб Хаим-Ойзера висел на стене, я сидел в раввинском кресле, за раввинским столом и читал раввинские книги. Читал, громко сказано! Сквозь комментарии к Хумашу я еще пробирался, прыгая от слова к слову, как убегающий от погони заяц, но книги самого Хаим-Ойзера, обнаруженные мною на одной из полок, оставались совершенно неприступными. Они словно были написаны на другом языке, ни одно из слов мне так и не удалось разыскать ни в словаре Шапиро, ни в тайно привезенных американскими туристами учебниках иврита. Много позже, в Бней-Браке я понял все нахальство мальчишки, самоуверенно листавшего непонятные книги. Тексты реб Хаим-Ойзера полностью состоят из аббревиатур, каждое слово на самом деле представляет собой почти предложение. Эти сокращения хорошо известны людям, постоянно изучающим Талмуд, и расшифровать их знающему человеку не составляет никакого труда. Как выяснилось, книги Хаим-Ойзера специально дают тому, чьи знания хотят проверить. К стыду своему признаюсь, что и сегодня, спустя жизнь в Бней-Браке, я продираюсь сквозь его сокращения с большим трудом и многими ошибками.

Но тогда, отыскав в «Шулхан Арух» объяснение на спорный вопрос стариков и с грехом пополам скроив, словно неумелый портной, какое-то подобие ответа, я стал большим авторитетом в последней синагоге Вильны.

— Ингале ферштейс, — уважительно качали они головами.

Впрочем, надо сказать, что к моим услугам они практически не прибегали. Их жизнь катилась по давно накатанным дорожкам, а спорные вопросы они давно научились решать сами. Однако сам факт, что в синагоге кто-то сидит до глубокой ночи и читает старые книги, необычайно льстил стариковскому самолюбию. Видимо, потому что это был молодой человек с высшим образованием.

— А вот у нас, — выговаривали они беспутным сыновьям и шаловливым зятьям, — в синагоге ингермон сидит. Не шалопай, вроде тебя, а инженер с дипломом. И ничего, и не стесняется.

Однажды вечером, спустя мног времени после того, как последний старик, кряхтя и покашливая, покинул синагогу, в комнату ввалился Яцек. В руках он держал два больших ведра с углем и двигался поэтому тяжело, словно «каменный гость».

— Подтоплю, подтоплю, — произнес он, словно отвечая на вопрос. — Сидишь тут до ночи, а тепло-то выдувает. Сколько Берлу говорил, пора окна менять, сплошные щели. Да где там…

Я был польщен и тронут. Яцек славился ворчливым и несговорчивым нравом. Спуску он не давал никому, относясь к синагоге, как к фамильной усадьбе. В слякотные дни он часами простаивал у входа, придирчиво проверяя, вытирают ли старики ноги о половик. И горе тому, кто с недостаточной внимательностью относился к столь важной процедуре.

Его отец утонул, когда Яцеку было шестнадцать лет. Гулял в парке, повздорил с советскими солдатами из гарнизона и те то ли в шутку, то ли специально столкнули его в Вильняле.

Яцек жил с матерью в маленькой квартирке по соседству с синагогой. Рассказывали, что в молодости он сватался к еврейской девушке, но та не согласилась выйти за поляка. Его избранницу по странной случайности звали Эда.

Большинство посетителей синагоги он ни во что не ставил, относясь к их просьбам и требованиям с неизменным раздражением. Уважал он только реб Берла.

К вечеру в комнате действительно становилось прохладно. Из окна тянуло холодом, но я набрасывал пальто и спокойно читал дальше. Услуга Яцека была ненужной и поэтому особенно трогательной.

Он ловко выгреб золу, запалил принесенные в отдельном мешочке щепки, подсыпал угля. Пламя загудело, Яцек сыпанул еще совок, подождал немного и распахнул дверцу. В ту же секунду синагогу озарило голубое сияние, блики заплясали по стенам, затанцевали по потолку. Сияние окутало Яцека, словно вода ныряльщика, сквозь его плотный кокон с трудом можно было различить очертания человеческой фигуры. Быстро забросив оба ведра, Яцек прикрыл заслонку и пересел на низенький табурет возле печки.

— Вот, говорят, нет лучше антрацита. — Он постучал кочергой по ведру, словно опасаясь, что я не пойму, о чем идет речь. — А по мне, самолучший уголь — силезский. Хоть не такой файный, как антрацит, зато золы почти не остается. Антрацита два ведра засыпешь, полтора обратно унесешь, а от силезского горстка пыли и все дела.

Он хитро посмотрел на меня, намекая, что речь на самом-то деле идет вовсе не об угле. Честно признаюсь, намеки Яцека остались для меня загадкой.

— Антрацит, говорю, красивыми камушками приходит, блестящие цацки, хоть детям давай, а силезский мелкой дробушкой, почти галька. Смекаешь?

Я отрицательно покачал головой.

— Ладно,— согласился Яцек. — Тогда читай дальше.

Сквозь чугунную решетку в багровое нутро поддувала сыпались искры, печка уютно гудела, пробуждая древнее чувство близости у сидящих вокруг огня. В такие минуты нет ничего лучше молчания.

— И он так сидел, — нарушил тишину Яцек, кивнув на портрет.— Я совсем маленьким был, отец приводил меня, усаживал возле печки на этот самый табурет. Посиди, говорил, возле святого человека.

Я не знал, что ответить. Да и нужно ли говорить в таких случаях. Самое лучшее — молчать, выжидая, пока истомленный собеседник выскажется сам. Так и произошло. Через несколько минут Яцек снова заговорил.

— Вот ты книги читаешь, святые книги. А Бога ты видел?

— Кого? — изумленно спросил я.

— Бога, владыку неба и земли.

— Нет, — честно признался я. — Пока не доводилось.

— А я видел.

Яцек приоткрыл печку, хорошенько пошуровал кочергой и, тщательно прикрыв дверцу, посмотрел на меня. Паузу он держал мастерски, как заправский актер. Решив, что публика созрела, Яцек продолжил.

— Перед самым приходом русских немцы решили рвануть синагогу. Натаскали взрывчатки, разогнали жителей. Червона армия была совсем близко, от канонады тряслись стекла домов. Мы с отцом стояли на углу, смотрели как зачарованные. Отец все повторял:

— Не может быть, не может этого быть.

Но дело шло концу, саперы протянули шнур, подключили динамо. Тут сзади раздались сердитые звуки клаксона: огромный «опель-адмирал» гудел не переставая. Черный, блестящий, в таком ездил только губернатор Вильнюса. Оцепление расступилось, «опель» подкатил прямо к синагоге и остановился. Выскочил адъютант в гестаповской форме, распахнул дверцу. Из машины с трудом выбрался старик в такой же форме. Значков, что были у него на мундире, я никогда не видел.

Старик подозвал к себе командира саперов. Тот бросился бегом и, подбежав, вытянулся в струнку. Задав несколько вопросов, старик принялся кричать на командира, указывая стеком в сторону фронта. Потом хлестнул стеком по голенищу своего сапога и отдал приказ. Командир саперов козырнул, круто повернулся и побежал к своим солдатам. Саперы быстро смотали шнур, вынесли из синагоги взрывчатку, погрузили ее обратно в грузовичок и умчались. Старик постоял еще немного, сел в машину и уехал вслед за саперами.

Яцек замолк, снова открыл печку и принялся шуровать кочергой. Он ждал вопроса.

— А где же Б-г? — я не обманул его ожидания.

— Бог везде, — философски ответил Яцек. — Куда ни посмотри, везде он. Закавыка состоит в том, что со стариком из гестапо я был хорошо знаком.

Яцек снова умолк, но, не выдержав ритма, тут же продолжил.

— Он часто сиживал на том кресле, в котором ты сейчас сидишь. И читал те же книги. А за год до начала войны я шел за его гробом.

Закрыв печку. Яцек поднялся с табуретки и, подойдя к стене, осторожно прикоснулся к холсту.

— Реб Хаим-Ойзер собственной персоной явился с того света, чтобы спасти свою синагогу. Так-то вот оно, молодой человек.

После такой фразы опускают занавес, и Яцек, почувствовав это, собрал ведра, аккуратно приставил кочергу к краю печки и вышел, не прощаясь. Любые слова были лишними.

С того вечера началась наша дружба. Вернее, дружбой это тяжело назвать: Яцек приходил по вечерам и молча сидел на табуретке у печи, покуривая трубочку. Я доставал ему через столичных друзей голландский табак «Амфора», и комната постепенно пропиталась пряным ароматом. Реб Берл только головой качал:

— Хоть специально нюхать приходи!

Иногда мы перекидывались несколькими фразами, иногда целые вечера проходили в безмолвии. Он действовал на меня успокаивающе — честно говоря, от одиночества в ночной синагоге у меня бегали мурашки по телу. С Яцеком все стало проще и как-то домашнее.

Велвла Яцек покорил тем, что несколько раз устроил ему возможность поиграть на органе в костеле святой Анны. Помимо «пламенеющей готики» фасада костел отличался совершенно удивительной акустикой. Узнав об этом, реб Берл рассвирепел:

— Гони мешигенера из синагоги поганой метелкой, — приказал он Яцеку, не подозревая в нем виновника преступления. — Возьми самую грязную метлу и, как появится, — по морде, по морде.

Эпитет «поганый» реб Берл воспринимал буквально, без всякого переносного смысла. Сам он обходил костелы и церкви стороной, чем сильно затруднял свое хождение по Вильнюсу. В жаркий день реб Берл переходил на солнечную сторону улицы, чтоб — Б-же упаси — не насладиться тенью, отбрасываемой костелом. В зимний предпочитал скользить по мостовой, чем ступить на посыпанный песком тротуар перед «капищем идола поганого».

Отношения реб Берла с литовским католицизмом были сложны и запутанны; семью его родителей выдал немцам ксендз из деревни по соседству с местечком, а сестру всю войну прятали монахи бенедиктинского монастыря в Вильнюсе.

— Кого ты привел, — грозно вопрошал он, потрясая указательным пальцем.— Сегодня он играет на органе, а завтра возьмет и, не дай Б-г, крестится, не про нас будет сказано!

Мои объяснения он брезгливо отбросил, словно муху из борща, и Велвлу, во время его наездов в Вильнюс, пришлось обходить синагогу кружным путем. Но пятую дверь помог мне обнаружить именно он.

В крыле синагоге располагалась давно заброшенная миква. Когда-то это было самое посещаемое помещение во всем здании, но старым еврейкам это стало ненужным, а молодые вместо миквы ходили в турпоходы на байдарках. Много лет не открываемая дверь прикипела к косяку, и открыть ее мне и Яцеку стоило немалых усилий. Миква состояла из прихожей, в которой женщины ожидали своей очереди, и маленького зала, в котором размещались бассейн для окунания и проржавевший бойлер. Теперь бассейн густо оброс пылью, стены покрывала плесень. Восстановить микву казалось невозможным делом. Казалось, только казалось…

Деньги на ремонт я собрал со стариков. Вопрос «зачем» у них даже не возник — ну какая синагога без миквы? Вытаскивая пятерки и десятки, они блаженно щурились, припоминая, наверное, давно оставшиеся за спиной вечера, когда их жены, благоухая банным мылом, возвращались из этой комнаты к семейному очагу. Хорошую часть суммы я положил сам, понимая, что буду почти единственным пользователем восстанавливаемого заведения.

Трое молодых поляков, приведенных Яцеком, за двести рублей соскоблили плесень, выбелили потолок, покрасили стены голубой масляной краской и навели чистоту. Ремонт бойлера я отложил до осени, и, трясясь от нетерпения, наполнил микву водой. Возить ее пришлось из Нериса в двадцатипятилитровых канистрах. За несколько поездок бассейн наполнился почти до краев. Собственно говоря, бассейнов на самом деле было два, один махонький, в который я налил речную воду, и второй побольше, для окунания. Бассейны сообщались между собой через отверстие и, таким образом, наполняя большой бассейн чистой водой из водопровода, я присоединял его к речной воде в малом бассейне, превращая их в одно целое. Сегодня тогдашние усилия вызывают во мне саркастическую улыбку: начерпанная вручную речная вода теряла очищающие свойства и уже не годилась для миквы. С таким же успехом я мог бы наполнить бассейн из водопроводного крана.

Но тогда несколько дней я блаженствовал, окунаясь в микву перед молитвой. Старики заходили в зал, одобрительно качали головами и, вежливо уклонившись от предложения окунуться, возвращались к своим клубным разговорам.

Спустя неделю я заметил, что уровень воды в малом бассейне неуклонно снижается. Через две вода уже не доставала до отверстия. Маленький бассейн протекал, и его ремонт представлял куда как более сложную задачу, чем побелка и покраска.

В самый разгар беспокойства приехал Велвл. С некоторых пор он стал навещать меня довольно часто. Мы много гуляли по Вильнюсу, разговаривали. Наверное, его решению начать соблюдать заповеди в какой-то мере способствовали и наши прогулки.

Реб Берл в тот день навещал дочку в Каунасе, и поэтому мы с Велвлом спокойно направились в синагогу. Яцек, с которым я договорился заранее, ждал нас у главного входа. Пройдя сквозь центральный зал, мы оказались перед арон-акодеш, величественным сооружением из мрамора, украшенным затейливым барельефом и арками с декоративными дверьми. Яцек легонько придавил завитушку барельефа, и одна из дверей распахнулась, оказавшись вполне настоящей. Спустившись по ступенькам, он включил фонарик и приглашающе взмахнул рукой. Ступеньки вели в узкий коридор, наполненный сырым спертым воздухом.

— Осторожно голову, — предупредил Яцек.

Коридор привел нас в большую комнату с узкими окнами под потолком. Стекла были изрядно перепачканы, но света проникало достаточно. Теперь я сообразил, где мы находимся. Окна выходили на фасад синагоги у самого основания, и были почти полностью перекрыты решетками и проржавевшей проволочной сеткой.

В углу комнаты возвышались два каменных уступа, похожие на печки, но доходящие до самого потолка. Один из них вплотную примыкал к стене, второй отстоял от него на полметра.

— Это бассейны, — сказал Яцек. — Маленький — тот, который у стены, а большой поближе. Сверху штукатурка, хоть вся в трещинах, но мокрых пятен не видно. Я уж рассматривал-разглядывал — везде сухо.

Мы тоже принялись разглядывать, ощупывать и выстукивать шершавую поверхность штукатурки. Велвл ухитрился протиснуться в щель между бассейнами и, приложив уху к стене, долго прислушивался. Увы, но обследование закончилось ничем, воды в подвале было не больше, чем в Синайской пустыне.

— Течет где-то внутри, — Яцек хлопнул по малому уступу, подняв облачко пыли. — Стекает малой струйкою и заходит в землю. Надо ломать и выкладывать заново. Куча денег.

Настроение у меня испортилось, и после молитвы я не остался, как обычно, в кабинете реб Берла, а потащился вместе в Велвлом на оперу. «Донас Карлосас» — в литовской транскрипции это звучало смешно, но мой гость чуть не плакал.

— Они что, партитуры в руки не брали! — возмущался Велвл. — Или нотам не учены?

— А по-моему, вполне прилично. Очень красивая музыка.

— Свое мнение можешь оставить при себе, — огрызнулся Велвл. — Тоже мне, специалист. Полдня бегаешь по цеху, под шум прессов и прочей железной дряни, вторую половину сидишь в синагоге под стариковский клекот. Музыка и до этих оболтусов была красивой, специалисту интересны подробности, мелкие такие закорючки, из которых складывается искусство. Понял?

— Но, в общем-то, красиво, — пытался возражать я. — Оркестр, хор, декорации-то какие. Сюжет, одним словом!

Велвл только фыркнул.

— В расчет принимаются не домохозяйки, а настоящие свидетели. Те, кто понимает. Для них правильно расставленные запятые важнее хора и декораций, тем более что этим никого не удивишь. Мнение восхищенных кухарок остается на кухне, настоящую славу создает узкий круг подлинных ценителей.

В общем, после первого отделения оппозиция покинула зал и совсем в паршивом настроении потащилась домой пить пиво. Надо заметить, что в некоторых жизненных ситуациях эта горькая жидкость неплохо подслащает. После третьей бутылки Велвл вдруг произнес:

— Ты знаешь, мне кажется, что за стеной капает.

Вот чего мне не хватало — искать посреди ночи сантехника!

— Да не здесь, — поморщился Велвл. — В подвале. Малый бассейн примыкает к стене. Я точно не уверен, но вроде там есть пустота, и капли падают на камень. Шлеп, шлеп, шлеп.

— Что ж ты сразу не сказал, — удивился я.

— Не был уверен. А вот после донаса Карлосаса понял, что не ошибся.

— Так выпьем за литовскую оперу, самую догадостную оперу в мире!

Выпили. Поговорили. Выпили еще. Короче, наутро я встал с головной болью и потащился на работу, проклиная все на свете. Велвл, спокойно отоспавшись до полудня, встретил меня в прекрасном настроении.

— Ну что, пойдем на прослушивание? — предложил он, едва я успел переступить порог.

— Только без вас, — сообщил я и, заметив, как уголки губ Велвла поползли вниз, тут же добавил:

— Реб Берл вернулся.

— А-а… Тогда иди сам. Ищи ближе к окну, там, где трещина в стене.

И как он ухитрился рассмотреть эту трещину в полумраке подвала, я не пойму до сих пор. Но трещина была, и с нее-то все и началось.

Не желая обижать приятеля, я отложил посещение подвала до его отъезда. Велвл, как назло, никуда не торопился. Дни тянулись за днями, и только через неделю он наконец-то собрал рюкзачок и отбыл на вокзал. По нашей традиции мы не прощались. Просто выходит человек из дому; может, за хлебом пошел или вдоль реки прогуляться. На троллейбусной остановке мы молча пожали друг другу руки.

Еле дождавшись следующего троллейбуса, я вскочил в него и, сгорая от нетерпения, поехал в синагогу. Было еще рано, до начала молитвы оставалось около двух часов, и поэтому я поднялся к Яцеку. Дверь открыла его мать, хромая старуха с тяжелыми бровями.

— Яцек скоро приде, почекайте.

— А где он?

— В университете, на лекции.

Вот так новость! Яцек учится в университете. Совсем старик сбрендил на старости лет.

Присев на диван, я оглядел комнату. Пусто, голо, бедно. Старая обшарпанная мебель, довоенная кровать с панцирной сеткой и с проржавевшими шарами на стойках. Огромный платяной шкаф в углу. Зачем Яцеку такой шкаф, он же вечно ходит в одной и той же одежке? Любопытство разбирало меня все сильней и сильней.

— Будете чаю?

— Да, с удовольствием!

Старуха пошаркала на кухню, еле дождавшись, пока она выйдет, я два в шага преодолел расстояние до шкафа и приоткрыл дверцу. Внутри шкаф казался еще больше, все внутренние стенки были из него удалены и вместо них вставлены полки. На полках ровными рядами стояли книги.

Яцек поспел раньше чая. Выслушав мой рассказ, он изменился в лице.

— Давай не спешить, Эдик, давай соберемся поосновательней.

Терпеть не могу, когда меня называют Эдиком. Я давно сменил это имя прощелыг и ловеласов пятидесятых на более солидное «Авраам» и приучил к нему всех знакомых. Но Яцек переучиваться не хотел. Впрочем, в тот момент я готов был простить ему даже «Эдика».

— У меня есть провод метров сто, от иллюминации на Октябрьские, подключим лампочку и все трещины наши.

Похоже, он волновался больше меня. Его движения утратили обычную плавность, Яцек двигался рывками, как изображение в старых фильмах.

— За сорок лет сюда никто с лампами не лазил, если вообще, — бормотал он, спускаясь по ступеням.

Двухсотсвечовая лампочка выявила все неровности кладки, а трещина на стене оказалась правильной формы, четко очертив прямоугольник.

— Вот она, пятая дверь! — Яцека била дрожь. — На общей связке до сих пор висит ключ, только давно позабыли, где спрятан замок. Вот она, вот она где…

Он вытащил из кармана связку и, перебрав пальцами ключи, показал мне прутик с плоским треугольником на конце.

— Такой ключ? — удивился я.

— Это необычный замок. Давай искать скважину.

Прощупав пальцами весь прямоугольник, мы через несколько минут обнаружили забитую пылью щелку. Яцек приник к ней губами и выдул мусор. Осторожно, словно лаская, он вставил клинышек в щель и нажал. За стеной что-то заскрипело, и трещина слегка увеличилась. Яцек надавил еще, запустил в образовавшуюся щель жало отвертки и придавил. Дверь распахнулась.

Из темноты пахнуло сыростью и тленом. Яцек вытянул руку с лампой и посветил внутрь. Пол за дверью полого уходил вниз, стены из позеленевшего, грубо отесанного камня сходились на высоте человеческого роста. Из темноты доносились звуки падающих капель.

— Не ошибся твой друг, — Яцек посветил вниз. Темное пятно уходило в глубину хода.

— Пойдем, пока провода хватит, — предложил Яцек. — Не боишься?

Я отрицательно помотал головой.

— Мне отец рассказывал, когда строили синагогу, наткнулись на подземный ход короля Ягайло. В древности он вел из Нижнего замка за город, но давно осыпался. Когда обследовали уцелевшую часть, выяснилось, что она проходит через еврейский квартал. Раввин на всякий случай приказал сохранить вход, но где находится дверь, оставил в секрете. Тут одна пыль, бояться нечего.

Провода должно было хватить метров на двадцать пять- тридцать. Сразу у входа на стене расплывалось черное пятно, в середине которого медленно набухали капли.

— Ничего не выйдет, — покачал головой Яцек. Тут ремонта на несколько тысяч. Эта вода стечет, а новую не заливай.

Осторожно ступая по грязи, мы стали спускаться вниз, как вдруг потолок чуть задрожал.

— Мы сейчас под улицей, — сказал Яцек. — Наверное, троллейбус.

Проход сузился, идти рядом стало невозможным. Я взял лампу и поднял ее над головой. Тени сползли вниз, и на серо-зеленом фоне проступила надпись.

— Что это, — спросил Яцек, — можешь прочесть?

— Анахну кан, — с трудом разобрал я. Кто-то процарапал в камне буквы, а потом закоптил углубления факелом.

— Это гимн партизан виленского гетто, — сказал я. — Анахну кан, мы здесь, мы еще живы.

Даже в полутьме стало заметно, как Яцек побледнел. Оставившая его дрожь вернулась. Он прислонился плечом к стене и, испуганно поглядывая на меня, отирал катящийся по лицу пот. Я никогда не видел, чтобы надпись, сделанная пятьдесят лет назад, оказала на кого-нибудь такое воздействие.

— Пусти меня вперед, — отодвинув Яцека, я осторожно двинулся вдоль прохода. Через несколько метров лапочка осветила завал. Потолок рухнул, из беспорядочной мешанины камней и земли торчали обгоревшие деревянные балки. Перед завалом белели кости, прикрытые остатками голубой материи. Череп с клочьями рыжих волос смотрел в стену, словно отвернувшись от нас. Мокрая полоса заботливо огибала останки, уходя под завал.

Оттолкнув меня в сторону, Яцек подскочил к скелету, наклонился, словно разыскивая какие-то ему одному понятные признаки и, узнав, рухнул на колени прямо в грязь.

— Эда, прости, — он зарыдал — робко, будто стесняясь собственного голоса. — Это я их послал, прости, прости.

Он согнулся, припав головой к земле около полуистлевших ботинок, и завыл во всю мочь.

Вот тут я испугался. Под землей, с сумасшедшим поляком! Никто не знает, где мы, куда пошли. Если что, хватятся не скоро.

Я подхватил его под мышки и потащил к выходу. Лампочка упала на пол, свет погас. Темнота отрезвила Яцека, он затих и послушно засеменил, по-детски шмыгая носом.

Блуждать было негде, через несколько минут показалось светлое пятно — сквозь открытую дверь подвала пробивался скудный свет. Я вытащил Яцека наружу и прислонил к стене.

— Хватит! Возьми себя в руки! Хватит!

— Да, да, сейчас, сейчас…

Спустя полчаса Яцек пришел в себя. Смотал провод, запер дверь в подземный ход и заступил на свой пост у парадной двери в синагогу. Старики, почтительно здороваясь с Яцеком, старательно шаркали ногами. Все шло по-прежнему, но я знал, что главный разговор впереди, после молитвы, когда мы снова останемся одни в кабинете последнего раввина Вильны.

Поначалу все шло своим чередом: Яцек растопил печку и молча устроился на табуретке. Я, тоже молча, уткнулся в книгу. Читать, правда, не получалось — смысл слов и сокращений приходилось буквально вытаскивать из памяти, хотя еще вчера они выпархивали оттуда, словно голуби из голубятни. Яцек никак не решался начать разговор, и я бросил ниточку.

— Ты в первый раз в этом подполе? — спросил я, демонстративно закрыв книгу.

Яцек только того и ждал.

— Зимой сорок второго года, еще до уничтожения гетто немцы развесили на улицах объявление с портретом. Разыскивалась опасная преступница — террористка по кличке «ведьма». Тому, кто сообщит, где она скрывается, обещали огромную сумму. Но с фотографии смотрело лицо совсем юной девушки, еще девчонки. Лицо было мне знакомо; покопавшись в памяти, я понял, что эта девушка иногда появляется в районе синагоги. Я стал присматриваться и вскоре встретил ее на улице. Узнать ее оказалось непросто, косынка скрывала половину лица, но я узнал. Ведьма прошла мимо синагоги в сторону рынка. Я осторожно пошел вслед за ней. Сделав крюк, она вернулась, спустившись почти до бывшей библиотеки Страшуна, и, развернувшись, снова пошла к рынку. Шла она не спеша, и каждый круг занимал около часа. Судя по всему, ведьма кого-то поджидала или просто тянула время. Стемнело, я брел за ней на приличном расстоянии и, когда она вдруг метнулась во двор синагоги, не успел сообразить, как поступить. Осторожно приблизившись, я увидел, что дворик пуст! Но на улицу она не выходила, значит, у ведьмы есть ключ. В здании было темно, я подергал дверь — заперто. Ключ можно было принести из дому, место, куда отец прятал его, мне было известно, но войти в синагогу я не решился.

Через час пришел отец и я, сочинив какую-то причину, потащил его в синагогу. Там никого не оказалось, видимо, за это время «ведьма» успела уйти. Но что она искала в пустом здании: старые книги, сломанные стулья? Я терялся в догадках.

Второй раз я встретил ее через неделю. Одета «ведьма» была в ту же одежку— потертое пальто поверх линялого голубого платья, грубые мужские ботинки и косынка во всю голову. История повторилась: дождавшись темноты, террористка скрылась в синагоге.

В это время тяжело заболела моя сестра. Да, да — тогда у меня еще была сестра. Я даже не знаю толком, о какой болезни шла речь, наверное, сегодня она называется по-другому. Нужна была срочная операция, но за нее нужно было платить, и платить очень много. Сестренка угасала с каждым днем, а по ночам плакала от постоянных болей. Отец кормил ее хлебом, вымоченным в водке и к утру она забывалась. После пробуждения ее рвало, и все начиналось с самого начала. И тогда я решился на страшный поступок. Я никому не рассказывал об этом, тебе первому.

Яцек замолчал. Печка слегка потрескивала, волны уюта и тепла заливали комнату.

— Через два двора, в новом доме квартировал офицер гестапо. Я подкараулил его на улице и рассказал, где можно найти «ведьму». Через два дня возле синагоги раздались выстрелы, потом начался обыск. «Ведьму» опознали, она бросилась наутек, немцы открыли огонь. Она забежала во двор синагоги и пропала. Гестапо перерыло весь квартал, но так ничего не нашли. Больше она не появлялась на нашей улице.

К офицеру я все равно пошел, он потрепал меня по щеке и дал шоколадку. Услышав про деньги, усмехнулся и отрицательно покачал головой. Я настаивал, тогда он нахмурился и похлопал рукой по кобуре.

Шоколадку я отнес сестренке. Она так обрадовалась: долго рассматривала красивую обертку, шуршала фольгой, принюхивалась. Потом откусила несколько долек и, радостно улыбаясь, съела. Оставшуюся часть шоколадки аккуратно спрятала под подушкой.

Через час у нее началась рвота, судороги, лицо почернело, язык вывалился наружу. Она умерла в страшных мучениях: шоколадка, которую мне подарил офицер, была отравлена.

Яцек снова замолчал. Молчал и я. Слова были не нужны, любое из них казалось избыточным, под его тяжестью хрупкая крыша тишины могла обвалиться, похоронив нас обоих.

— После войны я расспрашивал уцелевших партизан о «ведьме». Синагога тогда была чем-то вроде клуба, в ней искали родственников, наводили справки, оставляли записки.

Про «ведьму» слышали многие, так называли связную Абы Ковнера, командира объединенного командования гетто. Звали ее Эда, фамилию никто не знал. Зимой сорок второго года она исчезла, не вернулась с задания. Все были уверены, что Эда попалась, выдал кто-нибудь из бывших соседей или опознали по фотографии: плакаты о розыске были расклеены по всему Вильнюсу. Теперь мы знаем, куда она пропала.

— Но как она возвращалась в гетто? — спросил я, — проход-то завален.

— Завал, как видно, возник позже, когда немцы взрывали гетто, — Яцек приоткрыл печку и заглянул вовнутрь. Несколько минут он, не отрываясь, смотрел в огонь, потом осторожно прикрыл дверцу и взглянул на меня. В его зрачках еще полыхало пламя.

— Наверное, ее ранили, она успела забежать в подвал, но дойти до гетто уже не смогла. Очень тебя прошу, никому не рассказывай, пусть этот ход останется ее склепом. Очень тебя прошу, очень!

Я пообещал. Тогда Яцек привстал с табуретки, и, бросив быстрый взгляд на портрет Хаим-Ойзера, упал на колени.

— Ты теперь тут главный, больше спрашивать не у кого. Научи, как искупить, что сделать. Поищи в книгах, твой бог поможет найти ответ.

Он замолк, пожирая меня глазами. В комнате надолго воцарилась тишина. В уголках полуоткрытого рта Яцека поблескивали капельки слюны…

С тех пор прошло много лет, я давно живу в другой стране и не знаю, продолжает ли Яцек таскать по улицам Вильнюса бремя своей вины. И эта история, мне так хочется рассказать ее сейчас, на террасе перед кладбищем каббалистов, откуда броском открывается огромное светящееся пространство утра, убегающее к Кинерету. Но я не верный свидетель и не знаменитый раввин. Я даже не тот, кто понимает. Мой удел внимать и восхищаться, восхищаться и внимать. И с годами я все больше прихожу к выводу, что самая стоящая вещь на свете — это неопределенность.

— А вы знаете, работайчики, как Любавичский Ребе убил Сталина? — нарушил тишину Ури. — Замахнем еще по какаве с булочкой, я расскажу.

— Замахнем, — согласился Велвл. — Эди, ты будешь?

— Проверю автобус и замахну, — согласился Азулай. — До сбора группы еще полтора часа, отчего не послушать образованных людей.

— Я принесу, — Велвл собрал тарелки и пошел к окошку за новой порцией снеди.

подписаться


[Содержание альманаха] [Предыдущая страница]