Шолом-Алейхем ХАНУКАЛЬНЫЕ ДЕНЬГИ Угадайте, дети, какой праздник самый лучший?! - Ханука Восемь дней подряд не ходишь в школу, каждый день ешь оладьи с гусиным салом, играешь в разные игры и получаешь от всех ханукальные деньги. Разве может быть что-либо лучше? Зима. На дворе холодно, стоят трескучие морозы, окна замерзли, покрыты инеем, чудесно разрисованы, а в доме тепло, уютно. Серебряная ханукальная лампада приготовлена еще с полудня. Отец ходит по комнате, заложив руки за спину, и читает вечернюю молитву. Продолжая молиться, он вынимает из столика восковую свечку и обращается к нам (ко мне и к младшему брату Мотлу), говоря восклицаниями и делая знаки рукой: - О! И-ну-о! Мы не понимаем, чего он хочет, и спрашиваем: - Что - спичку? Отец показывает на дверь кухни: - О! О! И-о-ну! - Что? Кухонный нож? Ножницы? Ступку? - Ах, и-о-ну! Фи! Ими! Ими! Мать, мать позовите. Я и мой брат Мотл бежим изо всех сил на кухню. - Мама, скорее, ханукальные свечки! - Ой, горе мое, ханукальные свечки! - восклицает мать, бросает все свои работы (у нас резали гусей, теперь топят сало и замешивают оладьи) и бежит в комнаты, а за ней - кухарка Брайна, черноволосая женщина с усами, жирным лицом и вечно измазанными руками. Мать становится в сторонке и делает умильное лицо, а кухарка Брайна грязным фартуком проводит по носу снизу вверх, отчего на нем остается черный след. Мы, я и мой брат Мотл, силимся, сдерживаемся вовсю, чтобы не прыснуть. Отец подходит с зажженной свечкой к лампаде, наклоняется и произносит молитву традиционным напевом. Мать благоговейно произносит "аминь", Брайна набожно качает головой, и при этом делает такое плаксивое лицо, что я и мой брат Мотл боимся взглянуть друг на друга. "Эти свечи, которые мы зажигаем", - распевает отец, расхаживая по комнате и кидая время от времени взор на лампаду. Молитва тянется без конца. Нам хочется, чтобы он кончил и взялся за карман, вынул наконец кошелек. Мы перемигиваемся, подталкиваем друг друга: - Мотл, пойди попроси у него ханукальные деньги. - Почему это мне просить? - Так ты моложе, тебе полагается просить. - А по-моему, как раз наоборот, ты старший, тебе и полагается просить. Отец отлично слышит, о чем мы толкуем, но притворяется, будто не слышит. Медленно, не спеша, подходит он к столу, открывает ящик и отсчитывает деньги. Легкий озноб проходит у нас по телу, руки дрожат, сердце колотится. Мы глядим на потолок, почесываем затылки, прикидываемся равнодушными, будто нас это и не касается. Отец кашлянул. - Гм... дети, подойдите-ка сюда. - А? Что такое? - Вот вам ханукальные деньги. Получив ханукальные деньги, мы идем, я и мой брат Мотл, сначала медленно, как подобает воспитанным детям, потом все скорей и скорей, подпрыгивая и приплясывая, а когда подходим к нашей комнате, мы больше не можем удержаться, кувыркаемся три раза через голову; прыгаем на одной ноге и поем: Эна, бена, речь,
И от великой радости и восторга собственными руками даем себе два раза по щеке. Открывается дверь, и входит дядя Беня. - Ребята, вам следуют ханукальные деньги! Дядя Беня вынимает из жилета два пятиалтынных и дает нам. Никто в мире не скажет, что отец и дядя Беня - родные братья. Отец - высокий, худой, дядя Беня - низенький, толстый; отец - черный, дядя Беня - рыжий; отец - меланхолик и молчальник, дядя Беня - весельчак и говорун. День и ночь, зима и лето, - а все же родные братья. Отец достает большой лист бумаги, делает на нем белые и черные клетки, велит принести из кухни белой и цветной фасоли. Мать на кухне топит сало и печет оладьи. Я с братом Мотлом играю в юлу. Отец с дядей Беней садятся за шашки. - Уговор, Беня, не брать ходов назад и не плутовать! Сделал ход - пропало, - говорит отец. - Сделал ход - пропало, - говорит дядя Беня и подвигает шашку. - Ход так ход, - говорит отец и бьет шашку дяди Бени. - Ход так ход, - говорит дядя Беня и бьет две шашки. Чем дальше, тем больше они увлекаются игрой, жуют бороды, раскачивают ногами под столом и напевают один и тот же мотив. - Что делать, что делать, что делать? - говорит отец нараспев и жует кончик бороды. - Если я пойду сюда, он пойдет туда. Пойду я туда, он пойдет сюда. Так лучше сделаем такой ход! - Такой ход, такой ход! - подпевает ему дядя Беня на тот же мотив. - Чего же мне бояться? - напевно тянет отец. - Если он побьет мою шашку, я побью две. А вдруг он вздумает бить три шашки? - Три шашки, три шашки, три шашки! - подпевает дядя Беня. - Ой, и дурак же ты, Беня! - поет отец и делает ход. - Сам ты дурак, братец мой, еще больший! - поет дядя Беня, делает ход и сейчас же спохватывается. - Фи, Беня, мы же договорились: ход так ход! - говорит отец уже просто, без напева, и хватает дядю Беню за руку. - Вот еще выдумал!.. - говорит дядя Беня. - Пока . не отнял руки от шашки, ход еще не сделан. - Нет! - говорит отец. - Сделал ход - пропало, назад не брать. - Назад не брать! - говорит дядя Беня. - Сколько раз случалось, что ты сам брал ходы назад? - Я? - говорит отец. - Вот потому-то, Беня, я и не люблю с тобой играть в шашки. - И не надо, не играй! - Поздравляю! Уже дерутся из-за фасольки? - говорит мать, появляясь из кухни с раскрасневшимся лицом. За нею идет Брайна с большим блюдом горячих оладий с гусиным салом. От оладий валит пар. Все идут к столу. Я и мой брат Мотл, которые только что ссорились, царапались, как коты, моментально миримся и усердно принимаемся за оладьи. Ночью я лежу в постели и думаю: сколько, например, у меня соберется ханукальных денег, если все тетки и все родственники дадут мне. Перво-наперво дядя Мойше-Арн, брат моей матери, хотя и очень скупой, но богач; затем дядя Иця и тетка Двойра, с которыми мои родители уже много лет в ссоре. Ну, а дядя Бейнуш и тетя Ента? А еще моя сестра Эйдл и муж ее Шолом-Зейдл? А все прочие родственники? - Мотл, ты спишь? - Да, а что? - Сколько, по-твоему, даст нам дядя Мойше-Арн ханукальных денег? - Почем я могу знать? Я не пророк. Через минуту: - Мотл, ты спишь? - Да, а что? - Если ты спишь, как же ты говоришь со мной? - Раз ты спрашиваешь, я же должен ответить... Через три минуты: - Мотл, ты спишь? - Тссс... Тррр... хиль-хиль -хиль... тссс. Мотл храпит, свистит носом, а я сажусь на кровати, вынимаю свой рубль, разглаживаю его, осматриваю. "Простая бумажка, кажется, - думаю я. - А чего только на нее не купишь: игрушек, ножиков, тросточек, кошельков, орехов, и конфет, и изюму... Чего только не купишь?" Я прячу рубль под подушку, читаю молитву на сон грядущий... Входит Брайна с целым блюдом рублей... Брайна не идет, она витает в воздухе и поет слова молитвы: "Свечи, которые мы зажигаем", а Мотл глотает рубли, словно галушки. "Мотл! - кричу я во всю глотку. - Господь с тобой, Мотл, что ты делаешь? Рубли???" Я просыпаюсь: "Тьфу, тьфу, тьфу... какой сон?" И засыпаю. На следующее утро после завтрака мать напяливает на нас наши шубки на кошачьем меху, повязывает нас большими теплыми платками, и мы отправляемся за ханукальными деньгами. Первый визит, разумеется, к дяде Мойше-Арну. Дядя Мойше-Арн - болезненный человек, вечно возится с желудком. Когда ни придешь, застанешь его у рукомойника. Он моет руки и бормочет: "Ашер-йоцер". - Доброе утро, дядя Мойше-Арн! - выпаливаем мы разом, я и мой брат Мотл. Нас встречает тетя Песя, низенькая женщина - один глаз черный, другой белый, то есть одна бровь черная, другая белая. Тетя Песя снимает с нас шубки, платки, вытирает нам носы своим передником. - Сморкайтесь! - говорит тетя Песя. - Сильнее, сильнее сморкайтесь! Нечего жалеть! Еще! Еще! Вот так! Дядя Мойше-Арн, в старом халате на кошачьем меху, в ватной ермолке, в ватой в ушах и с облезлыми усами, стоит у рукомойника, моет руки, морщит лицо, мигает глазами, и набожно шепчет свою молитву. Я и мой брат Мотл сидим как пригвожденные к столу. Когда бы мы сюда ни пришли, нас всегда гнетет какая-то тоска, тяжесть. Тетя Песя садится против нас, складывает руки на груди и приступает к допросу: - Как отец поживает? -Ничего. - Как мать поживает? - Ничего. - Гусей резали? - Резали. - Сало топили? - Топили. - Оладьи пекли? - Пекли. - Дядя Беня был? - Был. - Играли в шашки? - Играли. - И так дальше. Тетя Песя еще раз приводит наши носы в порядок и обращается к дяде Мойше-Арну: - Мойше-Арн, надо им дать ханукальные деньги. Дядя Мойше-Арн не слышит, он потирает руки и нараспев кончает свою молитву. Тетя Песя еще раз: - Мойше-Арн, ханукальные деньги детям. -А? Что? - спрашивает дядя Мойше-Арн и перекладывает вату из одного уха в другое. - Ханукальные деньги детям! - кричит ему тетя Песя в самое ухо. - Ой, живот! Живот! - говорит дядя Мойше-Арн и хватается обеими руками за живот. - Ханукальные деньги вам? На что детям деньги? Что вы будете делать с деньгами? А? Истратите, растранжирите, а? Сколько вам отец дал ханукальных? - Мне рубль, - говорю я, - а ему полтинник. - Рубль?.. Гм... Балуют детей... Сами же губят их. Что сделаешь со своим рублем? А? Разменяешь? А? Смотри не разменяй. А может, собираешься разменять? - Разменяют, не разменяют, - тебе-то что? - говорит тетя Песя. - Отдай им то, что им полагается, и пусть идут себе с Богом. Дядя Мойше-Арн идет в свою комнату, шаркает туфлями, ищет во всех ящиках и шкатулках, наскреб несколько сонет, ворча про себя: - Гм... балуют детей, губят их! Губят вконец! И он сует нам в руку несколько потертых медяков. Тетя Песя снова (в последний раз) берется за наши носы, надевает на нас шубки, закутывает нас в большие теплые платки, и мы уходим. Мы бежим по белому, морозному, скрипящему снегу и считаем потертые медяки, которые сунул нам дядя Мойше-Арн, и никак не можем сосчитать. Руки у нас озябли, покраснели и распухли, монеты все медные, большие, тяжелые, какие-то гривны допотопные, пятаки стертые, гроши старинные, позеленевшие. Трудно, невозможно сосчитать на морозе, сколько дядя Мойше-Арн дал нам ханукальных денег... Второй наш визит - к дяде Ице и тете Двойре, к тем самым, с которым отец и мать уже много лет в ссоре. Почему они в ссоре, мы не знаем. Мы знаем одно, что отец и дядя Иця (родные братья) друг с другом не разговаривают, хотя молятся в одной синагоге и сидят рядом на одной скамье. В праздник, когда с амвона читается соответственный раздел Пятикнижия и за честь прочитать отрывок этого раздела прихожане должны внести какую-либо сумму в пользу синагоги, - между прихожанами начинается азартный торг. Тогда оба брата обязательно стремятся отбить эту честь друг у друга. В синагоге тогда настоящий базар. Разговаривают, перебегают, с места на место, шушукаются, смеются и помогают торгу. Всякому хочется знать, за кем останется "шиши" или "мафтир". Всем хочется, чтоб торговались подольше. Синагогальный служка, рыжий Мехчи, стоит у амвона, перегнувшись корпусом вперед. Его молитвенное покрывало упало с плеч, ермолка съехала набок. Мехчи смотрит на восточную сторону, где сидят отец и дядя Иця, и гнусит: - Восемнадцать гилдойн за "шиши"! Двадцать гилдойн за "шиши"! Двадцать два гилдойна за "шиши"! Отец и дядя Иця сидят друг к другу спиной, оба будто погрузились в свои молитвенники. Но стоит одному объявить цену, чтоб другой сейчас же надбавил. Народ доволен, помогает торговаться: - Тридцать! Тридцать пять! Тридцать семь! Сорок! Сорок! Служка Мехчи смотрит то на одного, то на другого брата. - Сорок гилдойн за "шиши"! Сорок два гилдойна за "шиши"! Сорок пять гилдойн за "шиши"! Отец и дядя не перестают набавлять. Уже подняли цену до пятидесяти злотых. Мехчи поднимает руку и хочет уже пристукнуть: - Пятьдесят гилдойн! Вдруг спохватывается дядя Иця, поднимает один палец. Народ кричит: "Пятьдеся один! Пятьдесят один!" - и торг продолжается. Цена поднялась до шестидесяти с лишним злотых (цена неслыханная), и "шиши" остается за дядей Ицей. Потом продается "мафтир". Отец посмотрел на служку и махнул рукой, как бы желая сказать: "Мафтир" мой". Мехчи ничего против этого не имеет, но народ не согласен: "Как же без торгов? На то праздник. Нет монополии на "мафтир". - Десять гилдойн за "мафтир"! Пятнадцать гилдойн за "мафтир"! Пятьдесят гилдойн за "мафтир"! Ну и скачок! Отец оглядывается, кто это хочет отбить у него "мафтир". И представьте - это опять дядя Иця захотел купить "мафтир" для своего младшего зятя. Ах! И "шиши" и "мафтир"! Извините! Бить в два кнута? Не пройдет! Отец поднимается, мигает служке: - Сто. Слово "сто" громом проносится по синагоге. Все ошеломлены. Такой цены никогда в синагоге не сдыхали со дня ее основания. А Мехчи гнусит как ни в чем не бывало: - Сто гилдойн за "мафтир"! Сто гилдойн за "мафтир"! Сто гилдойн... (Собирается пристукнуть.) Тут дядя Иця поднимается с места. Отец как-то странно смотрит на него, как бы говоря: "С ума спятил? Зарезать хочешь? Режь!" Дядя Иця садится, и "мафтир" остается за нами... Но одно другого не касается. Когда случается торжество у нас или у дяди: рождение девочки или обрезание у сына, помолвка, свадьба, - они приходят друг к другу в гости, усаживаются на почетных местах, радуются и пляшут вместе со всеми гостями. - Доброе утро, дядя Иця! Доброе утро, тетя Двойра! - выпаливаем мы, я и мой брат Мотл, одновременно, и нас принимают, как желанных гостей. - Вы небось не в гости пришли, а за ханукальными деньгами, - говорит дядя Иця, треплет нас по щеке, вынимает кошелек и дает нам ханукальных: мне новый серебряный двугривенный, и моему брату Мотлу - новый серебряный двугривенный. Мы отправляемся к дяде Бейнушу. Кто хочет себе представить ад наяву, пусть зайдет в дом к дяде Бейнушу. Когда ни придешь, там шум, крик, галдеж. Там полон дом детишек. Полуголые, грязные, замызганные, немытые, вечно дерутся, царапают друг дружку, часто до крови, под глазами у многих синяки. Кто смеются, кто плачет, этот поет, тот визжит, один гудит, другой свистит. Один сорванец надел отцовский сюртук, закатав рукава, а другой разъезжает верхом на метле. Один пьет молоко прямо из кувшина, другой щелкает орехи, третий держит в руке голову селедки, четвертый сосет конфетку, а из носика сопли текут ему прямо в рот. У тети Енты железные нервы, если она может сладить с этой оравой; она их ругает, щипает, награждает тумаками. Она не разбирает: кто попался под руку, тот и получает по спине, по шее, куда попало. Подзатыльники, оплеухи - здесь сущие пустяки. Там услышишь и "холеру", и "чуму", и "проказу" - и все это говорится самым добродушным тоном, как другой скажет "здравствуй". Галдеж утихает лишь с приходом дяди Бейнуша. Но так как дядя, человек занятой, пропадает целый день в лавке и домой является только закусить, то у него в доме постоянно ад кромешный. Войдя к ним, мы Азрилика (среднего) верхом на Геце (старшем), а Фройка с Мендлом (двое помоложе) подгоняли Гецю, один рукавом ватного кафтана, другой - переплетом молитвенника. Хаим (средний между Фройкой и Мендлом) достал где-то горлышко от зарезанного гуся, надул его изо всех сил, как надувают резинового чертика, от натуги весь посинел, и ему удалось извлечь какой-то дикий звук, напоминающий визг свиньи, когда ее режут. Зайнвл (его возраста я не знаю - не то старшенький, не то младшенький) дает концерт на гребешке, а Давид (мальчик лет четырех) надел сапоги на руки и отбивает ими такт. Сендер тащит котенка за горло; котенок высунул язык, закрыл глазки, вытянул ножки, как бы жалуясь: "Видите, как здесь туго приходится! Мучают меня! Мучают!.." Эстер (старшая девочка) вздумала причесать Хаську (младшую девочку), заплести ей косичку, но так как у Хаськи волосы кудрявые и давно не чесаны, то она не дается, кричит благим матом, и Эстер ее шлепает. Тише всех сидит Пиня, крошечный мальчик с искривленными ножками и подоткнутой рубашенкой. Одно плохо: где бы он ни стал, он оставляет след... Все это, однако, не мешает тете Енте сидеть спокойно за столом, с одним ребенком у груди, с другим на коленях, и распивать цикорий. - Крошка моя дорогая! - говорит она и прижимает к сердцу малютку, сосущую грудь, и в то же время тетя локтем ударяет старшенького, который сидит у нее на коленях. - Смотри, как ты ешь, чтоб тебя черви ели! Эстер, Рохл, Хаська, куда вас черт занес? Утрите ему нос скорей, вымойте мне блюдце, без блюдца мне пить? Дайте ему тумака. Золотце мое, ласточка моя, радость моя! И как только не лопнут! С раннего утра все жрут да жрут! Завидев меня и моего брата Мотла, ребята кинулись к нам и облепили нас, как саранча. Хаим подул в горлышко зарезанного гуся прямо над моим ухом, а Давид обнял меня своими сапогами, надетыми на руки. Пиня с подоткнутой рубашонкой уцепился за мою ногу, обвился вокруг нее, как уж; поток разных звуков и голосов оглушил нас. - Чтоб вам онеметь! - кричит тетя Ента из другой комнаты. - Оглохнуть можно от вас! Разве это дети? Какие-то черти, чтоб вам сгореть! Тетя Ента кричит, дети кричат, все кричат. Вдруг приходит дядя Бейнуш из синагоги. В одно мгновение все утихает, и вся орава исчезает. - Доброе утро, дядя Бейнуш! - выпалили мы оба вместе, я и мой брат Мотл. - Что скажете, шалуны? Небось за ханукальными деньгами пришли! - говорит дядя Бейнуш и дарит нам по серебряному гривеннику. Дети, точно тараканы, смотрят на нас из углов, поблескивают глазами, как мышата, показывают пальцами, строят уморительные рожи, по-видимому, желая нас рассмешить, - мы еле-еле удерживаемся от смеха и удираем из этого ада. Теперь мы идем за ханукальными деньгами к нашей сестре Эйдл. Эйдл с детства была какая-то плаксивая душа. Из-за малейшей глупости она плакала, проливала слезы над своим и чужим горем. А с тех пор, как стала невестой Шолом-Зейдла, у нее глаза не просыхали. И не потому, чтоб жених ей не нравился. Избави Бог! Разве она его знала? Она его и в глаза не видела. Но невесте полагается плакать. Когда портной принес ей к примерке свадебное платье, она проревела всю ночь. Перед свадьбой, когда подружки собрались к ней на девичник потанцевать, Эйдл ежеминутно убегала в свою комнату поплакать в подушку. А в день свадьбы уж и говорить не приходится - то был ее день. Целый день были слезы. Но самое замечательное началось в тот момент, когда скрипач Менаше заиграл на своей скрипке подвенечную мелодию, а бадхн Борух влез на стол, сложил руки на животе и запел известную трогательную песню: Голубушка-невестушка,
Женщины, родные и знакомые, которые расплетали невесте ее длинные косы, строили печальные рожи, всхлипывали, пускали слезу, а сама Эйдл так ревела, так рыдала, что три раза падала в обморок, еле в чувство привели ее. Но насколько сестра наша Эйдл была слезлива, настолько ее муж, Шолом-Зейдл, был весельчак, затейник, шутник и, да простит он мне, - ужасно надоедливый человек. Пристанет - не отвяжешься от него. Любил донимать нас щелчками; это было его величайшим наслаждением. Частенько мы, я и мой брат Мотл, ходили с распухшими ушами от его щелчков. Мы прямо-таки ожили, когда узнали, что молодые от нас съезжают на собственную квартиру. В день переезда у нас в доме было как на похоронах. Эйдл плакала навзрыд, а мать глядя на нее, тоже плакала. А Шолом-Зейдл якобы помогал укладывать вещи, носился по дому, каждый раз очень ловко подкрадывался к нам и отпускал нам щелчки то в нос, то в ухо. Он щедро наградил нас ими, и имел еще смелость просить нас почаще приходить к нему в гости. Мы дали себе слово не переступать порог его дома. Но человек забывает все, в особенности щелчки. Да и как не пойти к родному зятю за ханукальными деньгами? Когда мы вошли, Шолом-Зейдл торжественно приветствовал нас: -Добро пожаловать! Как поживаем? Вот умники, что пришли, я приготовил для вас ханукальные денежки. Шолом-Зейдл вынимает кошелек и отсчитывает нам по нескольку новеньких блестящих серебряных монет прямо в руки. Мы не успеваем сосчитать наши деньги, как Шолом-Зейдл уже угощает нас щелчками: меня в ухо, а брата в нос, потом меня в нос, а брата в ухо. - Да перестань ты их мучить! - умоляет его наша сестра Эйдл со слезами на глазах. Она отзывает нас в сторону, пихает нам в карманы пряники и орехи и дает нам от себя ханукальные деньги. Мы стрелой мчимся домой. - Ну-ка, Мотл, давай сосчитаем наши капиталы! Но давай так. Ты помолчи, раньше я сосчитаю свои, потом ты сосчитаешь свои. И я считаю: рубль, и три двугривенных, и четыре пятиалтынных, и пять гривенников, и шесть пятачков - сколько же всего? Один рубль и три двугривенных, и четыре пятиалтынных, и пять гривенников, и шесть пятачков... Мой брат Мотл не хочет дожидаться, пока я кончу, и принимается за свои капиталы. Он перебрасывает монеты из одной руки в другую и считает: - Двугривенный и двугривенный - два двугривенных, и еще двугривенный - три двугривенных, и два пятиалтынных - будет три двугривенных, и два пятиалтынных, и гривенник, и еще гривенник, и еще гривенник, будет два двугривенных и три пятиалтынных, то есть три пятиалтынных и два двугривенных... тьфу, что я говорю? Надо начать сначала. И он начинает сначала. Мы считаем, считаем, - и никак не сосчитаем. А когда дело доходит до медяков дяди Мойше-Арна, мы окончательно запутываемся в счете. Его старинные пятаки, стертые алтыны и позеленевшие гроши окончательно сбивают нас со счета. Мы пытаемся выменять эти деньги у матери, у отца, у нашей кухарки Брайны: не удается, никто их в руки брать не хочет. - Что это за пятаки: Кто всучил вам такие деньги? Нам стыдно признаться, и мы молчим. - Знаешь что? - говорит мне мой брат Мотл. - Давай кинем их в печку, а то выбросим в снег, чтоб никто не заметил. - Какой ты умник! - говорю я. - Лучше уж нищему отдать. Но как назло ни один нищий не показывается. Куда подевались все нищие? Никогда к вам не придет тот, кто вам нужен! Никогда! Никогда! |
назад |
|