|
Педагогический Альманах |
Яков Шехтер ОБМАНЩИК
Прошлой ночью Моше приснился странный сон. Он снова мальчик и опять бежит через весь Бней-Брак на мельницу, с обедом для отца. Весь Бней-Брак... Тогда это была всего лишь пыльная деревушка к востоку от Тель-Авива. По ее улицам не спеша проезжали на осликах бедуины, а их овцы упорно лезли в палисадник, пытаясь обглодать подсолнухи, гордость мамы Моше. Сегодня, гуляя по проспекту раби Акивы, он никак не может сопоставить уютный мир своего детства с этой шумной городской улицей. Его родители уехали из Молдавии в середине двадцатых годов. Сочная фамилия отца — Бендерский — на иврите усохла и скукожилась, превратившись в Бендери. Впрочем, превращения претерпела не только фамилия. Работы в те времена было не слишком много, и фармацевту Хаиму Бендери пришлось устроиться грузчиком на мельницу. Пришлось! Это еще было большим счастьем, что из десяти претендентов управляющий остановил свой выбор именно на нем. Удивительного, впрочем, тут было мало: как потом выяснилось, управляющий тоже оказался выходцем из Бендер. На мельницу отец добирался пешком, час туда и час обратно. Возвращался поздно, весь белый от муки и пыли. Если случалось уронить мешок, он оставался после работы и аккуратно собирал муку до последней щепотки. Спустя сорок лет его сын, Моше Бендери, старший мастер на заводе, производящем знаменитые израильские танки, повторял новым работникам: — За свой счет оставался, бесплатно. Домой на такси его не везли и бутерброд дополнительный не выдавали. Ценить надо рабочее место — оно источник вашего благополучия и семейного счастья. Без хорошей зарплаты семейная гармония недостижима. В это Моше верил свято, так же, как и в необходимость занятий спортом, привитую ему в коммунистическом киббуце. В конце тридцатых годов Бней-Брак стал резко меняться. Сначала приехал ребе Гедалия, купив маленький домик в конце улицы, к нему потянулись его ученики, их друзья, знакомые друзей, друзья знакомых — короче — весь кагал. Потом вдруг объявился раввин из Польши и выстроил на песчаном холме, неподалеку от дома социалистов Бендери, огромную ешиву с роскошной каменной лестницей. — Двести учеников будут подниматься по утрам в ешиву, говорил он, — и двести спускаться им навстречу! Выглядело это просто смешно, если учесть, что во всей тогдашней Палестине можно было с трудом отыскать три сотни ешиботников. Когда до бар-мицвы Моше оставалось всего несколько недель, реб Гедалия остановил его на улице. Июльское солнце полыхало, словно костер инквизиции. Пыльный ветерок и сухая земля, поджариваясь на медленном огне, молили о пощаде. Только от седой бороды реб Гедалии веяло холодом. Ощущение прохлады было настолько реальным, что Моше невольно приблизился к старику почти вплотную. — Мальчик, — спросил он, — сколько тебе лет? — Скоро тринадцать, — гордо ответил Моше. — А кто готовит тебя к бар-мицве? Моше не знал. — Тогда передай маме, что я хотел бы с ней поговорить. По вечерам, когда мальчишки на улице рассказывали друг другу страшные истории, имя реб Гедалии произносилось уважительным шепотом. Одни утверждали, будто ему известен Шем Гамефораш, непроизносимое Имя, дающее власть над ангелами; другие считали, что он потомок пражского Голема, искусственного человека, и потому не боится жары. Ребята постарше видели собственными глазами, как из его окна под самое утро вылетают и уносятся в сторону кладбища белесые облачка, очертаниями напоминающие человеческие фигуры. Так оно было или не так, но просьбу реб Гедалии Моше бросился исполнять со всех ног. Его мама, наверное, тоже наслушалась этих историй. Оставив без присмотра кипящий на плите суп, она поспешила на улицу, прикрывая голову кухонным полотенцем. На следующий день, после школы, мама повела Моше к реб Гедалии. — Он очень добрый — говорила она, поправляя на его голове новую шапочку. — И так похож на твоего дедушку, которого убили в Кишиневе во время погрома. Шапочка Моше очень мешала, ему хотелось избавиться от нее как можно скорее. Весь урок реб Гедалия рассказывал про древних героев, раскрывал перед Моше книги в истертых переплетах. От книг исходил сухой, дразнящий запах. «Наверное, так пахнут тайны, — думал Моше. — Вот будет здорово, если он раскроет мне одну из них». Вернувшись домой, Моше сразу почувствовал неладное. Глаза у матери покраснели и распухли, отец молчал, уткнувшись в газету. Только перед сном он сердито произнес на идиш несколько фраз. Идиш Моше не понимал, его родным языком был иврит, поэтому кроме слов «коммунист» и «синагога» ничего не сумел разобрать. На следующий день родители помирились, но второй урок у реб Гедалии так и не состоялся. В день бар-мицвы отец взял выходной, и они с самого утра поехали в Тель-Авив. Жара стояла такая, что ее можно было пощупать рукой. Весь день они гуляли по городу, прошли от начала до конца набережную, постояли у нового здания Профсоюза с огромным красным знаменем на крыше, а ужинать поехали в Яффо. Араб, повар рыбного ресторанчика, расположенного прямо на причале, орудовал над плитой с ловкостью фокусника. На какой-то миг Моше показалось, будто он сейчас повернется и так же ловко подхватит на сковороду оранжевое солнце, которое садилось в море прямо у него за спиной. Потом началась война в Европе, остатки уничтоженных общин хлынули в Святую Землю. Религиозным стало не хватать места в Иерусалиме, и они наполнили Бней-Брак. Эти пейсы, закрученные, словно женские локоны, черные сюртуки в белых разводах высохшего пота, клочковатые бороды и никакого представления о справедливом устройстве общества. — Справедливо — значит поровну, — учил бывший комсомолец-подпольщик Бендери своего сына. Мальчик совсем подрос, и, опасаясь дурного влияния религиозных мальчишек, отец отправил его в киббуц. С тех пор прошло много лет, но в памяти Моше не осталось почти ничего. Женитьба на девушке из того же киббуца, четыре войны, ранение, рождение сына, ну, пожалуй, еще та история с телефонисткой... И работа, каждый день подъем в пять, зарядка, пробежка по улицам, черный кофе, завод. Годы Моше отмерял по обуви, нещадно съедаемой стружкой от брони, которую обрабатывали на его участке. Две пары — и год прошел. Давно отнесли на бней-браковское кладбище отца, ушла мать, с улыбкой на пожелтевшем от страшной болезни лице. Улица застроилась корявыми домами, битком набитыми постоянно шумящими детьми. Шутка ли — в каждой квартире их по восемь-десять, в доме — сорок, на улице пятьсот! Впрочем, с соседями Моше и его жена Хэдва уживались довольно хорошо. Гармонию подчеркнутого невмешательства в чужие дела нарушали только утренние пробежки Моше. В будни его волосатые ляжки могли лицезреть лишь почтенные отцы семейств, бредущие на «ватикин», молитву перед восходом солнца. Завидев Моше, они плотнее запахивались в таллит и отводили глаза в сторону. Их жены и дочери в этот момент еще наблюдали приход Машиаха в сладком мареве утреннего сна. Хуже обстояло дело в субботу и праздники, когда жены и дочери, а вместе с ними жены и дочери гостей с самого утра высыпали на улицу, непринужденно располагаясь под окнами. Но Моше не уступил. Словно гордый буревестник из поэмы русского революционера в переводе Хаима Бялика, он парил над толпой, высоко поднимая ноги в кроссовках «Адидас». Единственный сын Моше и Хэдвы после службы в армии отправился путешествовать по Индии, да так и застрял где-то в районе Катманду. Иногда от него приходили письма, вернее, открытки с видом живописного обрыва в Гималаях и парой строк, из которых «здравствуйте, мама и папа» и «привет всем нашим» составляли половину. В такие дни Хэдва встречала мужа у калитки. Она бы примчалась к нему на работу, чтобы поскорее вместе прочитать долгожданную весточку, но на военный завод посторонних не пропускали. Поговорить по душам, поделиться или просто посплетничать Хэдве было не с кем. Подруги ее юности как-то сами собой рассеялись после замужества, а Моше дружбу ни с кем не водил. — Ты — мой друг, — повторял он Хэдве, — лучший, любимый и единственный. И больше мне никто не нужен. После смерти свекрови Хэдва задумала переехать в другой город. — Они какие-то ненормальные, — жаловалась она мужу после очередной попытки заговорить с соседками. — Кроме недельной главы Торы и проблем исполнения заповедей их ничто не интересует. Но Моше не соглашался. — Когда мой отец построил этот дом, в Бней-Браке не было ни одной синагоги. Пусть они уезжают, а я останусь на своем месте. Рождение сына, его болезни, первые шаги и детские словечки на несколько лет скрасили одиночество Хэдвы. Но мальчик подрос, и Моше, следуя примеру отца, отвез его в тот же киббуц. В доме опять наступила тишина, нарушаемая лишь гудением холодильника. Двое встречали Моше после работы: жена и кот Метушелах. Он был невероятно, невозможно стар. Его принесла в дом еще покойная мать Моше. Поначалу это был игривый, забавный шарик из серой шерсти, затем грозный охотник за воробьями и ящерицами. Даже на бедуинских коз он рычал, хищно и свирепо, принимая их за сильно вымахавших мышей. С годами прыть ушла, а шерсть свалялась. Кот все чаще лежал на подоконнике, сонно поглядывая на голубей в палисаднике. Постепенно он превратился в смирное домашнее животное, затем в полосатый коврик, а потом в часть пейзажа. Хэдва его застала глубоким стариком и, узнав, что ему пошел пятнадцатый год, назвала Метушелахом. С тех пор прошло почти двадцать лет. Кот все еще жил, почти не двигаясь, с трудом принимая пищу. Когда Моше говорил, сколько ему лет, никто не хотел верить. И только реб Гедалия утверждал, будто в него вселилась чья-то высокая душа. — Бери пример со своего кота, — говорил он Моше, когда они иногда встречались по утрам. — Он у тебя, наверное праведник, по своей кошачьей линии, если дожил до такого возраста. А ты? — И я готовлюсь, — отвечал Моше. — Полезная, здоровая пища плюс физическая активность — залог долголетия! — Ну-ну, — говорил реб Гедалия, — ну-ну. Лучше всего мы умеем обманывать самих себя. Моше поправлял трусы и бежал дальше, оставляя старика наедине со своими проповедями. Беспощадное лето сменяла солнечная зима, облака и тучи, казалось, навсегда эмигрировали в более прохладные страны. Синоптики постоянно обещали понижение температуры в конце недели, но неделя подходила к концу, а жара не спадала. Наверное, они говорили это из милосердия, из высокой и бескорыстной любви к страдающему человечеству. Сын надолго застрял в Бирме, угодив в секту к какому-то гуру. До пенсии оставалось еще много лет, а вечный Метушелах все так же приоткрывал глаз и беззвучно мяукал, когда Хэдва ставила перед ним блюдечко с куриной печенкой. И вдруг... Два года назад у Моше обнаружили рак желудка. Вначале его обманывали, рассказывая явные сказки неестественно бодрыми голосами. Он верил, хоть интонация казалась ему подозрительной. Однажды ночью он проснулся, услышав из другой комнаты с трудом сдерживаемые рыдания. Хэдва разговаривала по телефону со своей матерью: — Скоро, — говорила она, произнося это слово с каким-то незнакомым выражением — профессор говорит, что уже скоро... Нельзя сказать, что Моше боялся смерти. Как и всякий здоровый человек, он отгонял от себя мысли о ней, где-то внутри полагая, что будет жить вечно. В те короткие секунды, когда ему в голову приходили мысли о неизбежности конца, он переполнялся клубящимся ужасом перед неизвестным. Но вот определился срок, стала понятной причина, и он даже как будто обрадовался. Теперь Моше знал конкретно, чего бояться и чего ожидать.
Лежа навзничь на больничной койке, он рассматривал пустой грязно-желтый потолок. Внезапный сон о детстве словно сорвал печать с одной из дверей в памяти, выпустив на свободу демона воспоминаний. ...Той ночью ему не удалось заснуть. Ходил по кухне, пил воду и снова ходил, тихо, почти беззвучно, боясь разбудить Хэдву. Телефон как ни в чем не бывало стоял на своем месте. Его черная пластмасса почему-то напоминала Моше судейскую мантию или сюртук раввина. Утром он пошел к реб Гедалии. Последняя надежда. Реб Гедалия, на улице — сморщенный маленький старичок, в своей синагоге показался Моше чуть ли не великаном. Том Талмуда в его руках выглядел игрушечным. Борода густого белого цвета и распушенные пейсы окружали лицо, как облака окружают луну. Выслушав рассказ Моше, он молча открыл книгу и отчеркнул ногтем начало и конец абзаца. «Каждый день два ангела взлетают с подножия дерева жизни и смерти. Первый направляется к югу, второй спешит к северу. Беззвучен их полет и неслышны голоса. Но по всей Вселенной проносится слово, до крайних пределов доходит весть. Имена провозглашают ангелы, имена тех, кому предстоит умереть в ближайшие тридцать дней. Раби Ицхак перестал видеть свою тень на стене и поспешил к Учителю. Когда он вступил на порог дома, раби Шимон заметил ангела смерти за его левым плечом. — Кто учит Тору — пусть войдет, — сказал он. — Остальные останутся во дворе. Раби Ицхак вступил в дом Учения. После этого он прожил еще много лет». Когда Моше дочитал, реб Гедалия мягко произнес: — В наше время многие отстранились от Знания, и доля их осталась невостребованной. Кто прилагает усилия, получает не только свой удел, но и то, чем пренебрегли другие...
Левая рука, не присоединенная ни к одной из многочисленных трубочек, питающих его тело, была свободна. Привычным жестом Моше перебирал и пощипывал бороду. Волосы стали сухими и жесткими; их обломки усеивали белую простыню, прикрывавшую его до подбородка. Иногда, сам того не замечая, он поглаживал кнопку вызова. После того разговора с реб Гедалией прошло больше двух лет. Учение поглотило Моше целиком, наложив свой отпечаток на день и на ночь, на выбор еды и порядок шнурования ботинок. Растворившись в несущем его потоке, Моше вдруг по-особенному остро ощутил неповторимость своего «я», всю невозможность предстоящей утраты, вопиющую боль белого пятна, которое останется в мире после его ухода. Порой учеба настолько увлекала, что он забывал пойти на процедуры. — Вы убиваете себя, — пеняла медсестра после очередного прогула. — Что скажет врач? Лечащий врач ничего не говорил. В поликлинике Бней-Брака он появился недавно, и в книге практикующих врачей его фамилия была указана на специальном вкладыше. Специалист по «той самой болезни», название которой многие предпочитают не произносить, он считался одним из лучших в окружной больнице. К нему направляли самых безнадежных, и он брался, то ли из милосердия, то ли из-за уверенности в своих силах, а может, просто для поддержания авторитета. Основную, а, возможно, и главную часть его лечения составляли улыбки и ободряющие прогнозы. Болезнь, вопреки прогнозу профессора, развивалась медленно, и Моше решил написать книгу о смерти. Он ходил по знаменитым раввинам, пробивался на прием к каббалистам, ночами сидел над комментариями. Слух о его болезни быстро облетел Бней-Брак, и самые закрытые двери широко распахнулись перед ним. Он собирал все, что удавалось узнать. Притчи хасидских реббе и наставления «литовских» раввинов, прощальное слово главы ешивы Кельм, сказанное ученикам перед расстрелом, и надпись, возникшую на стене последней синагоги Варшавского гетто. Но на главные, основные вопросы ответа он не сумел получить. Каббалисты обещали поискать в книгах, раввины успокаивали, утверждая, будто с Неба спускается только хорошее. Моше подозревал, что они просто не хотели сказать ему правду. Возможно, из жалости, а, возможно, считая его недостаточно подготовленным. Наверное, так оно и было, но времени для постепенного постижения Истины у него попросту не оставалось. На одной из страниц книги «Зоар» Моше обнаружил примечание, написанное маленькими буквами. «За минуту до смерти, — гласило примечание, — душе придаются дополнительные силы. Перед ней открываются многие тайны, и в последние мгновения человек видит весь мир из конца в конец. Он беседует с ангелами и взирает на свет Шхины. Пережить такое не в силах никто». «Пережить не может, — думал Моше, — но может немного обмануть. Если в эту минуту работает магнитофон, то даже несколько фраз, произнесенных заплетающимся языком... А потом Хэдва выпустит его книгу, с раскрытием двух-трех тайн, недоступных многомудрым раввинам и каббалистам». Он взглянул на жену. Последние две недели она не отходила от его постели, ночуя в кресле, обтянутом черной искусственной кожей. Еще недавно смотреть на нее доставляло ему удовольствие. Угадывая под широким платьем знакомые очертания, Моше без всякой ревности думал о будущем, о том, как кто-нибудь другой будет так же разглядывать Хэдву, привычно восстанавливая скрытые одеждой подробности. Не то, чтобы он жалел о невозможных теперь наслаждениях. Их круг, открытый для здорового человека, для него постепенно сошел на нет. Он уже не проскачет верхом на лошади по рыжим холмам Галилеи. Столько лет собирался, и вот — уже не проскачет... И Антильские острова, шелковистые пляжи с прохладной бирюзовой водой, остались где-то там, в невостребованном будущем... Желания покинули его. Несколько дней назад он вдруг ощутил в себе странную перемену. Ему ничего не хотелось. Он перебрал все, ранее будоражившее его воображение, и понял, что больше ни в чем не испытывает нужды. Поначалу он испугался. Его тело, безмолвно простираясь от шеи и ниже, оставалось глухим к самым заманчивым посулам. Оно превратилось в некое противоречие самому себе, став настолько бестелесным, что, если бы он мог встать, наверное, не отбрасывал бы тени. «Неужели мои желания и были мною?» — с ужасом думал Моше. Перебирая и восстанавливая события, он отыскал ту точку, в которой линия жизни опрокинулась и понеслась вниз, увлекая его за собой. Любовь, обиды, зависть, крепкий желудок и хороший аппетит давно остались высоко-высоко, за желтой поверхностью потолка. Но окончательный перелом произошел две недели назад, вечером, перед больницей. Собственно говоря, с него-то все и началось... Он пришел к лечащему врачу на очередной осмотр и, не ожидая ничего утешительного, дожидался своей очереди. В последнее время врач сделался чуть менее приветливым. Что-то его раздражало, то ли неотступающая болезнь, — тогда Моше еще лелеял надежду на ее отступление, — то ли темп ее развития. «Привык, поди, — думал Моше, — или на кладбище через три месяца, или на выписку через полгода. А тут прицепилось, будто клещ к собаке — оставить невозможно, и оторвать не получается». Особенно раздраженным врач был во время последней встречи. Моше до утра просидел на уроке реб Гедалии, потом спал почти весь день и, вдобавок ко всему, где-то потерял направление на рентген. — Чем занята ваша голова, — возмущался врач, недоуменно пожимая плечами. — О чем нужно сейчас думать, как не о лечении? Услышав про уроки, книгу и ночные бдения, он совсем рассвирепел. — Так вот на что вы тратите время, вот что вас занимает! Я бы на вашем месте немедленно прекратил эти глупости! — Дай вам Б-г никогда не оказаться на моем месте, — ответил Моше. — А книги Маймонида трудно назвать глупыми. Хотите, принесу почитать. — Спасибо, — равнодушно произнес врач, — но у каждого в мире своя задача. Кому Учение, а кому... Он не договорил и протянул Моше листок с направлением. — Постарайтесь не потерять. Снимок через неделю. Ровно через восемь дней, без всякого энтузиазма, Моше отправился узнавать результаты. Усевшись на мягкий диванчик в приемной, он вытащил свой блокнот и погрузился в записи, сделанные на последнем уроке. «С Неба открыли царю Давиду день его смерти. — В субботу, — сказал посланник, не уточнив, в какую. С той поры на исходе пятницы царь поднимался на крышу дворца и разворачивал свиток Торы. Он учился с таким рвением и самоотдачей, что птицы, пролетавшие над его головой, сгорали в воздухе. Всю субботу ангел смерти висел за его левым плечом, поджидая удобный момент. Ему хватило бы мгновения, взгляда, отведенного от свитка, посторонней мысли... Давно прошел срок, отведенный Давиду, а единственной добычей ангела смерти по-прежнему оставались летучие мыши и ночные бабочки. В конце концов он пустился на хитрость. На исходе субботы, когда всего одной звезды не хватало до начала вечерней молитвы, царь услышал голос. — Давид, — взывал кто-то из глубины сада, — спаси, погибаю, спаси! Царь прервал учебу и посмотрел вниз. Этого оказалось достаточно...» Лечащий врач выглянул из кабинета и, увидев Моше, приветливо улыбнулся. — Как хорошо, что вы пришли, как кстати. У меня для вас новость! Не обращая внимания на очередь, он взял Моше под руку и повел внутрь. — Не ожидал я такого, — бормотал врач, роясь в бумагах, покрывающих стол, — бывают, конечно исключения, но чтобы так явно... Моше похолодел. — Нет, я не против, — продолжал врач — чудеса не опровергают конвенциональную медицину, а, скорее, доказывают... Наконец он вытащил из-под толстой папки рентгеновский снимок. — Вот, полюбуйтесь. Видите, здесь, под ребрами? Не видите! И я не вижу. Следа, духу не осталось от проклятой! — То есть как? — не верил Моше своим ушам. — А куда же она исчезла? Врач развел руками и смущенно улыбнулся. — Видимо, рассосалась. Бывают такие случаи. Ну, и кроме того, правильное лечение, диета, здоровый образ жизни. Повторные анализы мы, конечно, проведем, а пока отправляйтесь домой, обрадуйте жену. Пробежав полквартала, Моше остановился. Тело не соглашалось с мнением врача. В горле пересохло, сердце колотилось, словно птица в силке, а перед глазами дрожали черные точки. «Я — словно смертник, — думал Моше, — которого помиловали прямо на эшафоте. Верю и не верю. Разум принял отмену приговора, а плоть по инерции продолжает умирать». Он поднес ладони к лицу и принялся рассматривать подрагивающие пальцы. — Кто это? Что тут осталось от старшего мастера Моше Бендери? Куда подевался он, и кто теперь я? И почему, за что? Войдя в дом, он подошел к окну и, впервые за многие годы, погладил дремавшего Метушелаха. Кот приоткрыл глаза и беззвучно замяукал. То ли он разделял радость хозяина, то ли возмущался несправедливостью происшедших с ним перемен. Выслушав рассказ Моше, Хэдва захохотала. Прижавшись к мужу, она сотрясалась от смеха, со свистом втягивая воздух. Горячие капли заскользили по шее Моше, смех, слегка изменившись в тональности, обратился в рыдания. Моше отвел ее в ванную. Она долго мыла лицо, словно пытаясь избавиться от глубоко въевшейся грязи, сморкалась, снова плакала и опять умывалась. Наступил вечер. Они сидели на диване и, держась за руки, наблюдали, как густеющие сумерки постепенно овладевают миром. Страхи последних лет теряли реальность и смысл, а чернота, почти поглотившая сознание, растворялась, оставляя на память морщины и седые волосы. — В Яффо! — вдруг воскликнула Хэдва. — Мы целую жизнь не ходили в хороший ресторан. Моше вытащил из глубины шкафа праздничную одежду своего прошлого. Легкие брюки из белого хлопка и шелковая рубашка благоухали лавандой. Между брюками и тем, что болезнь оставила от мускулов живота, можно было засунуть том Талмуда... Ах, Яффо, желтые стены домов, узкие улицы, круглые шары фонарей, плывущие под ветром тени. Вечером на дуге причала расставляют столики, негромко звучит скрипка, ей вторят виолончель и морские волны. Запах жареных креветок, последнее «прости» кальмаров, протягивающих из кастрюли свои щупальца, дорогое французское вино в запотевшем серебряном ведерке... Посреди ужина Хэдва вдруг напряглась, словно прислушиваясь к чему-то. — Метушелах, — сказала она. — Я забыла налить ему воды, он ничего не пил с самого утра. — Да что ему сделается, — усмехнулся Моше. — Спит небось и видит во сне мышей в сметане. В Бней-Брак они вернулись уже под утро. Хэдва никак не могла попасть ключом в замочную скважину, и он принялся помогать. Их руки столкнулись, переплелись, давно иссушенное болезнью желание вдруг проснулось и приподняло голову. Открыв наконец, дверь, он повлек ее вглубь дома. — Подожди, сумасшедший, — смеялась Хэдва, — дай свет включить, еще зацепишься за что-нибудь. — Да ведь я вырос на этом полу, ходить на нем учился. Хэдва вдруг перестала смеяться. — Что это, — испуганно спросила она. — Вот здесь, у стола, под ногами. Включи скорее свет. Метушелах лежал на боку, оскалив зубы. От его ноздрей и глаз муравьи уже успели протянуть к щели плинтуса свои ниточки. Моше побежал в туалет. Едва успев приподнять крышку унитаза, он выплеснул в него весь ужин. Тошнота накатывала волнами, накрывая его с головой. В желудке уже давно было пусто, но рвота не останавливалась. Прижимая руки к горлу и животу, он исходил слюной и зеленой желчью. Через полчаса Хэдва вызвала амбуланс, и Моше увезли в больницу. Пришел лечащий врач. Как ни в чем ни бывало, он улыбнулся Моше, взглянул на показания приборов и присел на краешек кровати. — Болит? — спросил он, осторожно прокалывая иглой кожу на сгибе локтя. — Сейчас станет легче. У Моше вдруг перехватило горло. Укол всколыхнул доселе скрытые глубины понимания. Причина его болезни и смысл внезапного «выздоровления» вдруг предстали перед ним так же отчетливо и ясно, как пустая ампула из-под морфия на столике. Это было так просто, что он изумился, как не понимал раньше и почему другие не разделяют его понимания. Словно платок из шляпы фокусника, прозрение потянуло за собой понимание других проблем. Оно шло обвалом, расширяясь и захватывая весь мир, такой непонятный и таинственный прежде и столь прозрачный и объяснимый теперь. Врач поднялся с постели и приказал задернуть занавеску. Хэдву вывели в коридор. Уже не сдерживая рыданий, она говорила медсестре: — Если б вы видели, как он смотрит. Словно не я его жалею, а он меня. Пряди седых волос выбились из-под парика цвета галилейской земли. Хэдва уже не поправляла их, а только плакала, сжимая в горячей руке промокший от слез платок. Врач прикоснулся к панели магнитофона. Кассета остановилась. — Не бойся, сынок, — сказал он, опуская руку на лоб Моше. — Это ведь только начало. Моше уже не сомневался, кто стоит перед ним.
|