Педагогический Альманах
 

[Содержание альманаха] [Предыдущая страница] [Главная страница]
[Иоганн Генрих Песталоцци] [Януш Корчак]
 
подписаться

Акива Эрнст Симон1

ПЕСТАЛОЦЦИ И КОРЧАК -
ПИОНЕРЫ СОЦИАЛЬНОГО ВОСПИТАНИЯ2

I. Иоганн Генрих Песталоцци

УЧИТЕЛЬ БЕДНЯКОВ

Немного найдется писателей, читать которых было бы так же трудно, как Песталоцци. Вынужденное бездействие заставляло его браться за перо и осиливать лист за листом в тяжкой борьбе со стилем и правописанием. Мыслитель, лишенный систематического философского образования, Песталоцци совершал круг за кругом, постепенно очерчивая свою мысль, которую не умел облечь ни в одно из готовых понятий. Впрочем, сомнительно, чтобы он особенно сожалел об этом: «Когда тебя пожирает пламя скорби, найдешь ли утешение в рассуждениях мудрецов?» — восклицает Песталоцци в «Вечернем часе отшельника».3 Такое душевное состояние не оставляло его большую часть жизни.

Стиль Песталоцци грешит чрезмерным и в то же время ненатуральным сентиментализмом. Впрочем, в ту эпоху безудержным излияниям чувств был подвержен не он один. Сколько слез проливали в конце восемнадцатого века, сколько влаги размазывали по лицу и бумаге! И все же сентиментализм Песталоцци мнимый: маску чувствительного мечтателя носит реалист. Как всякого реформатора, судьба постоянно сталкивала Песталоцци с жестокой действительностью. Однако именно на этом тернистом пути он научился считаться, а порой и торжествовать над ней.

Песталоцци говорит на языке идеалистической философии, и поэтому его считают кантианцем.4 Однако он не воспринимал действительность как головоломку, заданную разуму; его мысль дышит живой верой в Творца и доверием к Его созданию. Человек, изделие рук Всевышнего, не превращается у него в объект созерцания самодовлеющего разума. Кантианство Песталоцци внушает так же мало доверия, как и его плаксивость. Он был пламенно верующим реалистом, деятелем, прежде всего.

Почти все труды Песталоцци представляют собой странную смесь: изложение взглядов перемежается в них с жизнеописанием автора. Словно кто-то принуждал его время от времени повторять летопись своих хождений по мукам, каждый раз доводя ее до текущего момента. Создается впечатление, что мучительный груз прошлого мешал ему творить, и время от времени Песталоцци требовалось освобождаться от этого груза. Такая особенность его писаний не облегчает чтения, но обогащает понимание, если дать себе труд разобраться в религиозных воззрениях автора. Песталоцци свято верил, что судьба всего мира зависит от выбора, который в тех или иных ситуациях делает каждый человек, и эту судьбу может решить один-единственный поступок. Об этом хорошо сказано в трактате Кидушин: «Выполнивший [хотя бы] единую заповедь — благо ему, ибо склонил к оправданию чашу [суда] над собой и всем миром».5 Понятно, что подобная вера наполняет значимостью каждый факт человеческой биографии.

Известность пришла к Песталоцци вместе с педагогическим романом «Лингард и Гертруда».6 Его первый том был опубликован в один год с «Разбойниками» Шиллера и кантовской «Критикой чистого разума» — в 1781. Голос Песталоцци-педагога приобрел решающее влияние, а его методика получила повсеместное признание. Однако один проницательный француз точно подметил, обращаясь к ее автору: «Вы захотели автоматизировать7 образование».

Обучающая методика Песталоцци строилась на ошибочной концепции, будто элементарные основания научных дисциплин одновременно являются самыми легкоусвояемыми. Это похоже на утверждение, что ребенка легче научить выговаривать гласные и согласные, чем целые слова, рисовать прямые и ломаные линии, чем рисунки, распевать отдельные ноты, чем песни. Лишь современная психология положила конец этому заблуждению — к несомненной пользе детей и вящему облегчению воспитателей. Известно, что начальное обучение было любимым детищем Песталоцци. Так что же, дело его жизни оказалось сплошной великой ошибкой?

Все мы чувствуем, что это не так. Попытаемся же сформулировать почему. Хороший вопрос — половина ответа. Спросим себя: в чем причина того воодушевления, которое сам Песталоцци испытывал от своего метода? Наторп прав, когда видит причину этого в социальном пафосе его педагогики. Песталоцци ищет элементарные основы школьных наук, чтобы с их помощью «озарить светочем знаний тьму невежества, царящую в подвале общечеловеческого дома, — тьму, которая отупляет народные массы, обрекая их на жалкое прозябание». В сфере образования метод Песталоцци был орудием борьбы за освобождение, вложенным в руки сельского учителя и матери семейства. С течением времени его приняли на вооружение и власть имущие. Однако в их руках педагогическое искусство сделалось чем-то излишним, и формирование личности ребенка, особенно в первые, решающие годы, было передано домашнему окружению и матери.

Рассматривая педагогику Песталоцци под углом зрения ее социальной направленности, мы лучше всего сумеем оживить его облик и понять его учение. «Дорогой мой народ, как я желаю помочь тебе возродиться!»8 — это великое признание служит ключом не только к методологии Песталоцци, но и к тем мучительным поискам выражения мысли, которые он вел на страницах своих книг, к его борьбе с действительностью, к затемняющей тенденциозности его слога и даже самовлюбленной слезливости.

ОСНОВЫ ФИЛОСОФИИ
И СОЦИОЛОГИИ ПЕСТАЛОЦЦИ

Размышления об общественном устройстве пробуждаются в душе Песталоцци одновременно с желанием изменить его. Первое, опубликованное анонимно произведение девятнадцатилетнего автора, появилось на страницах журнала, который издавал его друг, и было посвящено спартанскому царю Агису, жившему в третьем веке до новой эры. Агис пытался остановить упадок государства и общества, оживив законы Ликурга.9 В кружке друзей молодого Песталоцци видели причины упадка родного Цюриха (который, конечно же, не напрасно величали Афинами на Лиммате) в моральной деградации и коррупции. Путь к возрождению виделся в возврате к простым и мужественным обычаям прошлого, к спартанским нравам. Из этой идейной гавани Песталоцци отправился в дальнее плавание, навсегда сохранив в своем характере стремление к спартанской мужественности. В тот же период появляются его «Пожелания» (Wunsche). В афористических заметках проглядывает та же страсть к исправлению мира. Еще более отчетливо социальная направленность проявляется во втором сборнике подобного рода — «Вечернем часе отшельника», опубликованном спустя полтора десятилетия. Эта маленькая книжка содержит призыв к Гете, который был тремя годами моложе Песталоцци, но сияние тридцатилетнего гения уже озаряло просвещенный мир. Вот с какими словами обращается совершенно безвестный в ту пору Песталоцци к одному из князей духа. Эта ритмическая проза, в оригинале даже напечатанная подобием стихотворных строк, непонятна без объяснений:

Духовная высота человечества, внутренняя и внешняя, созидается на этой чистой природной стезе. Ведь она суть изначальная позиция и дух в отношении низших сил и свойств.

О, твое духовное высочество, великий в могуществе Гете! Разве нет вины твоей в том, что путь, коим шествуешь ты, не есть совершенный путь природы? Укрывать в сени прегрешения изначальные дух, цель и жертву, используя ее силу, — в этом ли чистая возвышенность рода человеческого? Твое духовное высочество, великий Гете! Из глубокой теснины моей возвожу к тебе взор, я, дрожащий, умолкший, воздыхающий! Могущество твое уподоблено будет понуждению великих вождей, приближающих миллионы из сынов народа своего к сиянию царства. О, чистейшее благословение рода человеческого, ты — сила и следствие веры. О, блаженная нега, меня окружающая — ты тоже сила и следствие этой веры, счастлив я и кров мой! Благодаря тому, что род людской верует в Бога, пребываю я под сим кровом.

Попытаемся разогнать туман, окутывающий эти расплывчатые слова. Песталоцци связывает повышенную ответственность с высоким положением властелина или, в особенности, гения, и усматривает особую опасность, подстерегающую власть имущих. Поэтому он благословляет свой скромный «кров», избавляющий его от подобных опасностей, но вместе с тем позволяющий исполнить заповеди любви к ближнему и богопочитания. Гете же, величайший из тех, кому адресованы эти заповеди, гений своего поколения, игнорирует их, возносясь над малыми мира сего, вместо того, чтобы возвысить их до состояния «изначального духа».

Если я не ошибаюсь, Песталоцци был первым, бросившим Гете упрек в «олимпийской невозмутимости» перед лицом несовершенства мира. В пафосе его укоризны находит выражение социальный протест изнуренных страдающих масс. В их рядах Песталоцци восстает против гения, замкнувшегося в своем индивидуализме. Подобный упрек вырвался и из уст Людвига Берне10 в 1825 году. Правда, в своей знаменитой речи Берне не упомянул имени Гете, однако не оставил сомнений, о ком идет речь:

Он [писатель Жан Поль,11 которого в своей надгробной речи оплакивает Берне] боролся за свободу, защищал веру и закон и [в отличие от Гете] никогда не прикрывал знаменем своего великого имени зла и порока, чтобы доставить безбожникам алкаемое.

Берне вряд ли было известно, что Песталоцци опередил его на несколько десятилетий, однако он укоряет Гете почти в тех же выражениях:

Он [покойный Жан Поль] не был вельможей при дворах великих мира сего, его лира не забавляла пирующих богачей. Он оставался певцом низкорожденных, бардом бедняков, его сладкозвучная арфа звучала там, где текли слезы угнетенных. Даже если мы воздаем почет и уважение гордому колоколу, чей могучий глас раздается в редкие праздничные дни, наша любовь все же принадлежит верным часам, звучащим в такт биениям нашего сердца.12

Хотя есть основания полагать, что именно Берне впервые назвал Гете невозмутимым «олимпийцем», Песталоцци предвосхитил его мысль на сорок пять лет, и это были десятилетия, вместившие победу и поражение Великой французской революции.

Революции этой предшествовали различные социальные учения, и все они нашли место в душе Песталоцци, хотя ни одному так и не удалось полностью завладеть ею. Песталоцци смешал их, приготовив собственное зелье. Наиболее сильное впечатление произвел на него физиократизм с его учением об экономическом «кровообращении» и избыточной продуктивности земледелия и земледельца.Песталоцци испытал воздействие этого учения под влиянием Гельветического общества13 и своего друга Исаака Изелина,14 который был на два года старше его и занимал более высокую ступень социальной лестницы. Однако и физиократизм не приобрел в лице Песталоцци последовательного приверженца. Уже в своем первом опыте практического воспитания, в Нойхофе, Песталоцци, как известно, смешал домашнее производство с сельскохозяйственным и тем самым приобрел оппонентов из числа своих друзей-физиократов.15 Поистине судьбоносное влияние оказал на него Руссо, но и оно не продержалось долго. Трезвый реализм Песталоцци удержал его от романтической ностальгии по «хозяйственному» идеалу воспитания; к тому же он питал большие сомнения в экономической жизнеспособности подобных «хозяйств». 16

Тот же реализм помог Песталоцци усмотреть связь мятежного духа швейцарских крестьян с уровнем их благосостояния. Снова сдается мне, что Песталоцци первым указал в нескольких статьях на революционную роль восходящего (усиливающегося) сословия. Эту идею подхватили многие исследователи. Роялистский мятеж против революционной Франции подняли крестьяне нищей Вандеи, тогда как более зажиточные земледельцы заключили союз с буржуазией, ищущей политического выражения своему растущему экономическому влиянию.

Долгое время социально-философские воззрения Песталоцци сохраняли гибкость, но, в конце концов, приняли отчетливую форму. Этот процесс нашел отражение в двух теоретических монографиях и романе «Лингард и Гертруда» со всеми его продолжениями, переизданиями и редакциями. Первый том автор снабдил подробными разъяснениями, которым дал собственное название «Кристоф и Эльза». Неизменной основой рассуждений Песталоцци оставалась подчеркнутая патриархальность: на «отца» (в романе это облеченная властью особа амтмана17) возложена ответственность за «детей», народ.

Вспышки насилия, категорическим противником которого был Песталоцци, повергали его в состояние душевной угнетенности. Он испытывал боль и скорбь, однако после затянувшегося периода патернализма18 выказал глубокое понимание восставшего народа. Даже жестокие бесчинства парижской черни не оттолкнули Песталоцци (в отличие от Шиллера и многих других) от идеалов Французской революции. Он открыто указывал, что главный виновник кровавых эксцессов — прошлое. Взрыв революционного насилия свидетельствует скорей о прискорбном состоянии народа, унаследованном от этого прошлого, чем о собственных целях революции. Разумеется, на Песталоцци произвело впечатление и то, что в числе избранных деятелей европейской культуры республиканский Конвент даровал ему почетное французское гражданство. Но еще важней были надежды (увы, тщетные) на воплощение своих педагогических идей, которые Песталоцци возлагал на республиканскую Францию, подобно тому, как перед тем связывал их с австрийским императором Иосифом II,19 а в дальнейшем — с Наполеоном и Александром I. Однако прежде всего отказ Песталоцци от патриархальных воззрений был обусловлен отчетливым пониманием того, что власть имущие утратили свое «отеческое» право, ибо использовали его во зло народу. Этим объясняется его готовность служить Гельветической республике, провозглашенной в Швейцарии под влиянием Французской революции. Песталоцци занял пост главного редактора официального «Швейцарского бюллетеня». Правда, этот период его деятельности быстро подошел к концу. Прибыв после уличных боев в город Станц, он увидел группу испуганных детей-сирот, в давке оттесненных к стене. В тот миг душа его услышала мольбу о помощи, и он понял, что долг призывает его сюда.

Так практическая педагогика отвлекла Песталоцци от политики и политических теорий, превратив их в пустое бессмысленное занятие. Два его важнейших теоретических сочинения были опубликованы в период, близкий к Французской революции — одно незадолго, а другое вскоре после нее — «О законодательстве и детоубийстве»20 в 1783 году и «Мои исследования о природном процессе в развитии рода человеческого»21 в 1797.

Сам Гердер22 откликнулся на «Исследования» обстоятельной статьей,23 в которой сразу подчеркнул главную жанровую особенность книги. На языке Шеллинга и Франца Розенцвейга размышления Песталоцци можно было бы назвать «повествовательной (”нарративной“) философией». Сравнивая «Исследования» с «Лингардом и Гертрудой», Гердер отмечает, что обе книги представляют собой «повесть о многотрудной борьбе». Однако на сей раз «речь идет не об отдельных столкновениях между немногочисленными персонажами, а о самой нашей человеческой ситуации, со всеми ее взаимоотношениями и всей ее обусловленностью, в каждой ее детали». Все еще в духе Руссо, но приходя к совершенно иным выводам, Песталоцци излагает историю человеческого общества, в которой выделяет три стадии: органическую — исходное состояние гармонии, социально-юридическую — примат принуждения и господства, и нравственную.

На последней стадии человек вновь обретет естественную гармонию, но уже на новом уровне — всемерно обогащенного и развитого самосознания, достигшего полноты и целостности. Эта схема во многом предвосхищает Гегеля, но и в своем времени она отнюдь не одинока. Тем не менее, насколько я мог доискаться, одна важная мысль Песталоцци совершенно оригинальна: природное начало человека сконцентрировано в едином решающем миге его рождения.

Песталоцци пришел к осознанию своих идей ценой изнурительного духовного усилия, которое вызвало глубокий и продолжительный кризис, пережитый им на пятом десятке. Подобный кризис в том же возрасте пережил Лев Толстой, написавший тогда свою великую «Исповедь». Исповедальна и книга Песталоцци. Стимулом к ее написанию послужило то же духовное томление, не находящее ответов на вопросы: «Кто я и что я?», «Что есть род человеческий?», «Что я совершил, и что совершает человечество?»

Я хочу понять, как подействовала на меня прожитая жизнь, подобно тому, как стремлюсь постичь, как бытие рода человеческого подействовало на человечество.24

Мысли о собственной жизни и о существовании человечества развиваются параллельно, но затемняют друг друга, пока не найдено ясное сознание их параллельности. Песталоцци приходит к осознанию параллельности индивидуальной судьбы и судьбы всего человечества не только в своей диалектической философии истории с тремя ее стадиями. В какой-то мере он нашел ответ и на насущный вопрос всей человеческой деятельности: как соотносятся сила обстоятельств и сила человеческой воли, что зависит от меня, а что предрешено? Песталоцци формулирует свои выводы двумя не вполне совпадающими способами. В одном месте он говорит, что, хотя человека формируют обстоятельства, человек, в свою очередь, тоже формирует их. Это выглядит как уравновешенное синтетическое суждение, оставляющее окончательное решение открытым. Но в другом месте Песталоцци предлагает это решение, утверждая, что лишь от самого человека зависит, оставаться ли слепцом или открыть глаза. В человеческих руках выбор между рабством и свободой, прямодушием и криводушием.

Вот окончательный вывод, к которому пришел Песталоцци-социальный философ: хотя обстоятельства чрезвычайно сильны, но все же человеческая воля, хотя бы в самой малой степени, сильнее их. И это крохотное преимущество склоняет чашу весов в пользу человека. Он сам — решающий фактор своей судьбы.

Сегодня многие склонны думать — и я в их числе, — что именно отсюда берет начало известное педагогическое заблуждение, будто школьное воспитание есть главный двигатель общественного прогресса. Впрочем, не будь этой иллюзии, педагогика не только избежала бы горьких поражений, но и лишилась бы важных побед, которыми обернулись эти поражения. Самую выдающуюся из таких побед-поражений, несомненно, одержал сам Песталоцци.

В «Исследованиях» фокус социальной педагогики перемещается с общества на человека в обществе, и это заставляет Песталоцци пересмотреть также свое отношение к государству. Спартанская идеология его молодости отводила государству исключительную роль во всем, что касалось воспитания граждан. Сегодня такое государство назвали бы тоталитарным. Однако с годами Песталоцци стал испытывать возрастающее отвращение к обожествлению государства. Фигура Наполеона сыграла в этом отнюдь не последнюю роль. Дух бонапартизма был столь силен в Европе, что даже после исчезновения грозного корсиканского чучела с политической арены его влияние продолжали испытывать не только побежденные французы, но и нации-победительницы. Песталоцци бесстрашно и безжалостно обличает бонапартизм:

Совсем недавно я слышал, как один человек превозносил гражданское правительство, хотя всего год назад он дрожал как осиновый лист, ибо его сыну грозила мобилизация в армию Бонапарта. Теперь же, после его падения, он восклицает: «Сыновья принадлежат отчизне!» Эти слова, исполненные ложной гордости, требуют объяснения. Их смысл сводится к тому, что человек обязан беспрекословно повиноваться общественным институциям, чьи требования для него превыше всего. Но все дело в том, что в наше время власть сузилась до административных рамок. Власть больше не священная, не Божеская, она административная! А это означает, что человек, покорный такой власти, уже не принадлежит ни себе самому, ни своему Создателю, а принадлежит неким социальным институциям, которые вольны распоряжаться им по своему усмотрению. Не Богу, не своему святому Владыке вверяет свою судьбу человек, а административным и юридическим инстанциям! Ну нет, это уже слишком!..25

В этих словах бьется страстный дух Песталоцци, и они позволяют резюмировать смысл его социальной философии: обществу в глазах людей принадлежит главенствующая роль и в политике, и в воспитании. Но истинно праведным это общество можно считать лишь в том случае, если оно создает условия для максимального развития творческих сил каждого индивидуума и всемерно печется о его гражданских правах. Почитая Творца, общество должно с бережным уважением относиться к каждому, кто сотворен по Его образу.

Сознанием этого была исполнена вся дальнейшая педагогическая деятельность Песталоцци.

ОСНОВЫ СОЦИАЛЬНОЙ ПЕДАГОГИКИ ПЕСТАЛОЦЦИ

Уже само название «социальная педагогика» парадоксально.

Воспитание было для Песталоцци прежде всего делом любви. Любви отеческой, материнской и любви учительской, заменяющей родительскую. «Папа Песталоцци» — так не только дозволялось, но и предписывалось воспитанникам обращаться к нему.

В то же время любая политика апеллирует к силе, включая социальную политику, хотя последняя и пытается притупить свое жало.

Как же Песталоцци умудрялся сочетать два противоположных начала в своей социальной педагогике? Метод Песталоцци недаром носит парадоксальное название «политики любви».26 При всей изменчивости своих мнений, а иногда и правил, одному принципу Песталоцци не изменял никогда: главной задачей социального воспитания он считал воспитание детей бедняков. Если не исполнять эту задачу, социальная пирамида лишится основания, и верхи общества утратят моральное право основываться на низах. Интересно отметить, что Фихте, воспринявший педагогические идеи Песталоцци, в этом пункте расходится с ним. Фихте говорит о «воспитании нации»,27 или о национальном воспитании, подменяя этим понятием народное образование, обращенное к широкому социальному слою, к низам любого общества. И это не мелкая поправка, а принципиальный поворот. Фихте вооружает для жизненной борьбы не социальную группу, образующую фундамент всякого общества, а избранное племя, которому культура и образование помогут превзойти соперников на ристалище наций. Песталоцци не имел в виду ничего подобного. Он вряд ли предполагал, что его педагогические идеи будут пестовать германский национальный дух, а его метод превратится в молот, кующий победы прусского оружия.28

Песталоцци стремился поднять детей бедняков из угнетенного состояния, но не посредством классовых боев. Он считал, что, заботясь об обездоленных, общество искупает свой грех перед ними, и это позволяет ему существовать. Будучи реалистом, Песталоцци не рассчитывал, что полученное в народной школе образование поможет воспитаннику пробиться в среднее или высшее сословие, хотя искренне радовался каждому подобному случаю. Однако такие случаи оставались исключением. Народная школа, по его убеждению, была призвана готовить детей бедняков к жизни низшего сословия, к той жизни, которая им предстояла, а отнюдь не к продвижению по социальной лестнице. Но сами условия существования низшего сословия должны были стать достойными. Требование человеческого существования для бедняков включало три аспекта: быт бедняков следовало улучшить до такого уровня, который обеспечивал бы гигиену тела, жилища и духа; труд должен был стать главным содержанием жизни; для этого трудовому процессу следовало придать осмысленность, понятную самому труженику; при этом изменялась не столько внешняя, сколько внутренняя сторона труда.

Школа обязана была обеспечить детям бедняков минимальный доступ к духовной сокровищнице человечества, к азам науки и культуры, чтобы в дальнейшем они могли сами постигать их.

Сегодня эти требования покажутся сами собой разумеющимися и даже реакционными. Может показаться, что Песталоцци закрепляет классовые различия, делает принадлежность к социальной страте неотменимым наследственным признаком — в соответствии с феодальной образовательной концепцией ХVIII в., где для каждого сословия предусматривались различные цели и методы воспитания. Однако такое впечатление неверно. Песталоцци не был эпигоном феодализма. Энтузиазм, с которым он принял Великую французскую революцию и ее отголоски в Швейцарии, проистекал именно из надежд на образовательную реформу, в первую очередь для низшего сословия. Однако кровавые революционные эксцессы заставили Песталоцци содрогнуться, и в дальнейшем он старался уместить революционные по сути реформы в сугубо эволюционные рамки, стремясь уберечь человечество от жестоких потрясений. Его убежденность, что народная школа должна готовить детей бедняков к жизни низшего сословия, вовсе не принципиальная. Это всего лишь трезвый реализм педагога-практика, признание объективных общественных реалий, которые дано изменить только кропотливым и длительным трудом, причем не столько на политической, сколько на социально-педагогической ниве.

Образование и воспитание по Песталоцци — оружие любви, перед которым падут твердыни несправедливости и зла, устоявшие под кровавым натиском революций. Педагогика — альтернатива политической борьбе, а вовсе не ее придаток и орудие. По крайней мере, такой ее видел Песталоцци, хотя утопизм его взглядов сегодня, увы, совершенно ясен. В свете сказанного может показаться, что Песталоцци близок к христианскому социализму. Однако это также неверно. Будучи пламенным христианином, Песталоцци никогда не был социалистом. Социализм как принцип общественного устройства ему не близок. Религиозность Песталоцци взывала к человеческой праведности, а не к социальной справедливости. Справедливое устройство общества — лишь одно из следствий праведности. В таком взгляде социализма куда меньше, чем веры.

Религиозный фундаментализм Песталоцци заметен в его критике официальной церкви. Он критиковал церковь за то, что она фактически отреклась от Святого Писания, ибо не требует от общества исполнения Божественного Закона, не видит в Писании «мандата» на власть, не вносит в повседневную человеческую жизнь света заповедей Господних. Такую претензию высказывает Юст в «Кристофе и Эльзе». Вместо этого церковь использует слово Божье для укрепления собственного положения, позволяя своим служителям безмятежно наслаждаться покоем и даруя в их лице надежного союзника власть имущим. Со всей остротой Песталоцци высказал эту критику в одной из своих притч. Правда, в дальнейшем он нашел ее слишком резкой, чтобы предать широкой гласности, и потому при его жизни она не публиковалась. Вот какой диалог ведут между собой священник Бенедикт и бедняк Ганс:

БЕНЕДИКТ. Ганс, подожди! Успокойся, дорогой.

ГАНС. Я не могу прийти в себя от такой несправедливости! Почему я должен это терпеть?

БЕНЕДИКТ. Религия принесет тебе утешение.

ГАНС. Религия должна помочь мне!

БЕНЕДИКТ. Она поможет тебе. Она поможет тебе изнутри, из твоего собственного сердца.

ГАНС. Это неправда! Если религия не может помочь мне извне, значит, ее не существует и внутри!

БЕНЕДИКТ. Ты богохульствуешь!

ГАНС. Я говорю правду! Нет Бога в мире и нет веры в Него, если не прекратятся страдания и несправедливость!

БЕНЕДИКТ. Боже, что ты говоришь… Меня охватывает дрожь от твоих слов…

ГАНС. Если у вас нет сил противиться несправедливости, зачем вы носите эту сутану, святой отец? Снимите ее, оденьте то, что вам больше к лицу: ливрею вашего господина.

БЕНЕДИКТ. Да, такие слова я не дерзнул бы бросить в лицо Спасителю и Его посланцам.

ГАНС. Не только им. Также и вашему деду, который был у нас приходским священником.29

Религия, которую часто называли «опиумом для народа», здесь вовсе не опиум. Это острая колючка, которая не дает покоя страстно верующим, побуждая их доискиваться истины. Ганс требует от религии исправления социального зла, но церковь в лице своих служителей откупается от зла молчанием. Боль Ганса так велика, что он ставит в зависимость от недостойного поведения служителей церкви не только существование религии, но и само Божественное присутствие в мире. Упоминание деда, который, как явствует из контекста, был достоин своей мантии — не примирительный жест. Это патетическое утверждение способности религии играть свою роль — пусть не сегодня, в эпоху оскудения веры, но в прошлом, в дедовские времена, а стало быть, возможно, и в будущем. Преодолеть это оскудение, заново утвердить в мире Божественную справедливость, совлечь со слова Божьего романтический ореол седой древности и сделать его Законом сегодняшнего дня — такова конечная цель социальной педагогики Песталоцци. Это педагогика любви и веры в эпоху промышленной революции.

СФЕРА ПРИМЕНЕНИЯ СОЦИАЛЬНОЙ ПЕДАГОГИКИ

Подлинная социальная педагогика не может ограничиться воспитанием детей. Воспитание взрослых всегда останется одной из ее главных задач. Достаточно вспомнить датчанина Грюндвига,30 сэра Ричарда Ливингстона31 в Великобритании, наконец, Мартина Бубера32 у нас.33 Воспитанию матерей Песталоцци посвятил свою дидактическую «Книгу материнства». Материнское влияние он ставил выше отцовского. Сам он лишился отца в нежном возрасте, и его воспитанием занимались две женщины: слабовольная мать и энергичная служанка Бёбели, пожертвовавшая личной жизнью ради исполнения воли покойного отца Песталоцци, который на смертном одре заклинал ее: «Бёбели, не оставляй мою жену, пока дети не вырастут».34 Именно властная служанка послужила прообразом Гертруды — персонажа главного дидактического сочинения Песталоцци «Как Гертруда учит детей».35 Дважды судьба протягивала Песталоцци спасительную руку, и оба раза это была рука простой служанки. В трудный час не жена, влиятельная аристократка, а служанка Лизбет Нёф спасла дело его жизни. Она также стала прообразом Гертруды, для которой помощь ближнему — важнейшее воспитательное средство. Обе эти женщины отказались от материнства, однако именно они олицетворяют его дух в сочинении Песталоцци — тот дух и образ материнства, который он стремился привить новому поколению матерей. Предпочтение, отдаваемое Песталоцци матери перед отцом в деле воспитания ребенка, получает у него, таким образом, еще и автобиографическую основу.

В идейной сфере это предпочтение исходит из представления о том, что женщина привносит в род человеческий свою большую (в сравнении с мужчиной) органичность. Женщина ближе к той изначальной природе, которую Гете в Фаусте назвал «Божеством матерей».

Педагогические усилия Песталоцци были направлены на воспитание сыновей бедняков, на элементарное образование слабейшего социального слоя. Поэтому женщина-мать могла служить наилучшим проводником его педагогических идей еще и в силу своего подчиненного положения, своей относительной слабости. Место женщины в мире подобно положению бедняков в новом здании школьного образования. И именно это дает женщине преимущество перед мужчиной.

У такой опрокинутой иерархии, разумеется, есть религиозная, и даже мессианская подоплека. Она заставляет вспомнить евангельское «кто был последним, станет первым». И потому в системе Песталоцци низам отведено место у вершины.

Заботясь о душе, Песталоцци не забывал и тела. В 1807 году он написал книгу «Элементарная гимнастика». Излагая свою систему новых гимнастических упражнений, он говорит о «тревогах и скорбях», подрывающих телесное здравие бедняка. Песталоцци требует законодательных мер, способных искоренить тройное социальное зло: физическое, духовное и душевное. Вступая в борьбу с новой разновидностью этого зла, он создает «азбуку физической культуры», подобно тому как в интеллектуальной сфере создал «азбуку постижения» и намеревался создать «азбуку воспитания воли». О том, что физкультурные упражнения Песталоцци были также предназначены для детей бедняков, свидетельствует их простота. Они не требовали дорогостоящих спортивных снарядов. Статичная гимнастика уступила место динамичной не без влияния новшеств Песталоцци.36

Отдельного разговора в контексте социальной педагогики заслуживает тема перевоспитания преступников. Песталоцци подробно освещает ее в своей социальной утопии «Государство».37

ПЕСТАЛОЦЦИ
КАК ОБЩЕСТВЕННЫЙ ДЕЯТЕЛЬ
В СФЕРЕ СОЦИАЛЬНОЙ ПЕДАГОГИКИ

Говоря о книгах, написанных Песталоцци, не будем забывать, что сочинительство не было его главным призванием. Песталоцци оставался, прежде всего, деятелем и теоретизировал для того, чтобы подготовить поле деятельности или текстуально оформить свои практические воспитательные и обучающие приемы. В автобиографической притче «Портретист» он признается, что взяться за перо его побуждают чрезвычайные ситуации.

Он стоял, а они столпились вокруг него, и один из них сказал:

— Итак, ты стал художником! Ты бы лучше поступил, если бы выучился латать нам обувку.

Он ответил:

— Я был готов чинить вам обувь, камни готов был для вас носить, воду вам черпать, умереть за вас… Но вы отвергли меня, и в той вынужденной пустоте, в которой я остался, растоптанный, мне не оставалось ничего иного, как сделаться художником...38

Как огорчался Песталоцци, когда роман «Лингард и Гертруда» принес ему известность лишь на ниве изящной словесности, подобно дубу, чья раскидистая крона оказалась обширней корней. Что ему был литературный успех! Не к нему он стремился, не о нем мечтал. Песталоцци вновь берется за перо и пишет комментарий к роману, который получает собственное название — «Кристоф и Эльза». Он стремится вычесть из литературных достоинств книги все, что можно было приплюсовать к ее практическому воспитательному эффекту. Кристоф и Эльза — чета земледельцев, которые проводят вечера за чтением романа. Разбирая главу за главой, они подают читателю пример того, как следует понимать и применять сочинение Песталоцци. Подобного эстетического самоубийства не совершал ни один художник за всю историю искусств. Писатель собственными руками раздергивает по нитке волшебное покрывало, которое с таким трудом соткал! Деяние, поистине достойное Пенелопы. Оно лучше ста свидетелей доказывает чистоту педагогических намерений Песталоцци и тот пафос исправления мира, которым он был одержим.

Но даже удачи на практическом поприще не всегда радовали Песталоцци. Подлинное удовлетворение он испытывал, лишь когда добивался успеха на ниве социальной педагогики, в деле воспитания детей бедняков. Педагогические начинания в Нойхофе и Станце, в Боргдорфе и Мюнхен-Бухзее потерпели провал (или, по крайней мере, не вполне оправдали ожидания). Лишь в Ивердоне Песталоцци наконец утвердился и двадцать лет удерживал позиции. Здесь его достижения достигли вершины, а Ивердон превратился в центр прогрессивной европейской педагогики. Государства посылают сюда кандидатов на пост преподавателей, шлют уполномоченных представителей министерств. Приходят и самоучки, ведомые голосом сердца, и среди них те, кому в будущем суждено было стать вождями и оракулами педагогов своего поколения: Фребель, Гербарт,39 Фихте. Здесь они почерпнули дух знаменитого «метода» и его еще более знаменитого создателя. Но полного удовлетворения деяниями своих рук Песталоцци не обрел и в Ивердоне. Ему досаждали правительственные комиссии, часть которых были действительно злонамеренными: их отчеты и заключения отдают злопыхательством. Особенно это касалось религии, церкви и преподавания закона Божьего. С нападками на Песталоцци обрушивалась реставрированная швейцарская аристократия во главе со своим духовным вождем, профессором Бернского университета Карлом Людвигом ван Галлером. Книга ван Галлера «Реставрация политических наук»40 дала имя всей эпохе Реставрации.

Однако болезненней внешних нападок оказались внутренние раздоры. Самой горестной из домашних ссор стал конфликт между ближайшим помощником Песталоцци, методистом и педагогом-практиком Иосифом Шмидтом, и священником, философом и теологом Нидерером. Измученное сердце Песталоцци продолжало служить ареной их единоборства даже после запоздалого предпочтения, отданного Шмидту.

Но подлинная причина страданий Песталоцци после его позднего триумфа все же заключалась в ином. Разменяв седьмой десяток, последние двадцать лет своей жизни Песталоцци прожил в относительном комфорте, ни в чем не нуждаясь. Но цели своей жизни он не достиг. Ему так и не удалось создать образцово-показательного учебного заведения для детей бедняков, которое послужило бы знаменосцем радикальной реформы всей системы народного образования. Правда, Песталоцци не успокоился, пока не основал филиал своей Ивердонской школы, предназначенный для детей низшего сословия. Но этот филиал не смог решить великой задачи. Он не изменил характера Ивердонской школы, которая неуклонно превращалась в привилегированное учебное заведение для отпрысков богатых и знатных семейств.

История педагогики знает немало парадоксов, проистекающих из ее промежуточного положения между теорией и практикой. Один из них заключается в том, что достижения педагогов-подвижников, мечтающих о благе бедняков, достаются в первую очередь богачам, способным оплачивать прогрессивные новации. Уже Руссо вынужден был даровать Эмилю обеспеченных родителей, которые могли позволить своему чаду долго оставаться ребенком и состоять под надзором частного учителя, типичного гофмейстера восемнадцатого века в обличье педагога-новатора. В этом смысле и в наши дни мало что изменилось. И сегодня полем педагогического эксперимента в большинстве стран служат привилегированные школы, тогда как народному образованию, вынужденному плестись в хвосте прогресса, остается лишь сетовать на недостаток финансирования и невнимание государства. Социальная несправедливость особенно ярко проявляется в образовании, ибо на практике лишает детей бедняков торжественно провозглашенного открытым обществом «равенства возможностей».

Недостижимость социальной мечты доставляла Песталоцци глубокие душевные страдания. В конце концов он оставил свое любимое детище в Ивердоне и вернулся в Нойхоф, где прожил последние годы жизни. Здесь, в Нойхофе, Песталоцци некогда впервые воплотил свои идеи социальной педагогики. Он ушел отсюда молодым человеком и вернулся глубоким старцем. Вернулся в школу, которой теперь руководил его внук.

Сам Песталоцци так и не снискал никакого имущества, не извлек из своих многочисленных начинаний ни гроша. Единственным источником дохода для него оставались гонорары издательства, публикующего его труды. И эти свои последние средства Песталоцци тратит на строительство школы для бедняков.

Когда в возрасте восьмидесяти двух лет он смертельно заболел, его вынесли на улицу, чтобы доставить в местную больницу. Прощальный взор умирающего был прикован к стенам школы, о которой он мечтал всю жизнь — школы, строительство которой только начиналось…41

* * *

Когда речь заходит о Песталоцци, чаще всего приходится слышать о его многочисленных заблуждениях и ошибках. Ими действительно полны его книги. Но тайна жизни Песталоцци — в чудесной неотличимости его поражений от побед. В отличие от большинства смертных, малых ли, великих, подвижники, подобные ему, строят здание своей жизни не из свершений, а из страданий и душевных мук. И построенные из такого материала, здания эти высятся вечно.

Праведник часто кажется смешным. Он подобен слепцу в нашем мире, где беспомощно шарит руками, пытаясь отыскать, собрать, выстроить из каких-то одному ему видимых деталей какую-то одному ему ведомую твердыню. Таков Песталоцци. Его слепота суть ослепленность иным, более ярким светом, — не тем ли светом истины, что «скрыт для праведных в грядущем мире?» В этом свете вещи предстают в их истинном значении, рассеиваются заблуждения и предрассудки, перестает блестеть позолота, и мир виден от края до края. Но как же тяжело тому, кто ослеплен светом истины, пробираться кривыми закоулками нашего мира, погруженного в духовную тьму! Он спотыкается на каждом шагу, выбирает неверных поводырей, случается ему и упасть. Но свой последний час он встречает озаренный Божественным светом.

II. Генрих Гольдшмит (Януш Корчак)

ДОКТОР СИРОТ

В 1878 году в предместье Варшавы Праге, в семье ассимилированных польских евреев, родился мальчик, названный нееврейским именем Генрих. Казалось, отпрыска зажиточного семейства Гольдшмит, которого с еврейством не связывало даже имя, ожидает счастливая судьба. Однако само рождение Генриха как будто было призвано изобличить педагогическую выдумку о «счастливом детстве». Мальчик страдал в родительском доме, страдал в школе. Все, что окружало его в детстве, оборачивалось тюрьмой: домашняя «камера игр», школьная камера класса. Мальчик пытался освободиться из неволи, уходя в сочинительство. Он сочинял стихи и молитвы, грезил наяву. Ни одна живая душа не понимала его. Сверстники, искавшие с ним сближения, испытывали к нему почти безграничное доверие. Но, ожидая взаимности, они неизменно наталкивались на отказ. Мальчик стыдился посвящать в свои тайны других, и ящик письменного стола оставался единственным хранителем его дум. Его в особенности тяготил предстоящий выбор профессии. Родители, как все родители в мире, были озабочены получением диплома, а сын стремился исполнить свое человеческое предназначение, которое виделось ему смутно, неопределенно. В конце концов он остановился на профессии врача, ибо понимал, что призван служить людям, и в первую очередь страдающим, обездоленным людям.

По примеру русских народников, Генрих оставил родительский дом в квартале богачей и поселился среди бедняков. Подданный Российской империи, юноша любил свою великую страну и сотрудничал в прорусской газете «Польский курьер», выходившей на польском языке. Его любовь к родине сочеталась с любовью к «маленькому человеку», населявшему ее бескрайние просторы. Матушка Русь, обнимавшая эти просторы, была дорога его сердцу так же, как каждое из крошечных ядрышек, наполнявших ее огромное тело. Но промежуточные образования в теле империи он игнорировал. Народы, польский или еврейский; религии, иудаизм или христианство — юноша не желал замечать ни их самих, ни обусловленных ими различий между людьми. Будучи евреем по рождению и поляком по культуре, он считал себя русским, хотя едва ли вкладывал в это понятие какое-либо этническое содержание.

Из такой полной и безоглядной ассимиляции судьба к концу жизни привела его туда, откуда ценой своего прошлого вырвались его предки — в еврейское гетто. Хотя судьба эта была облачена в эсэсовский мундир и в руках держала поводок, с которого рвались псы, была в этом возвращении и внутренняя логика. Оно продолжалось всю жизнь, начавшись не с возвращения к еврейству, а с возвращения к народу — к народу без различий веры и языка, к «маленькому человеку», с «хождения в народ».

Доктор Генрих Гольдшмит добился успеха на медицинском поприще, но, подобно Иоганну Генриху Песталоцци, не любил свой успех. Он сократил свою блестящую практику до нескольких часов в неделю, взвинтил гонорары, взимаемые с богатых мамаш, а все свободное время отдавал помощи беднякам, первоначально как врач-педиатр, затем все больше как социальный реформатор и педагог.

Со временем доктор Гольдшмит все больше убеждался, что причиной детских страданий и даже детской заболеваемости является непонимание. Взрослые не понимают детей и не считаются с ними, причем в особенности это касается детей бедняков, лишенных самого необходимого ухода. Бессильный искоренить это зло, Генрих Гольдшмит посвятил всю свою жизнь попытке восполнить детям недостаток понимания и ухода, дойдя в своих усилиях до предела человеческих возможностей.

Свое религиозное служение ребенку Корчак осуществлял в практической и теоретической плоскостях. Он начал с организации летних оздоровительных лагерей для детей бедняков, никогда не видевших леса, озера, луга. Одновременно он писал для взрослых и детей, создавал шедевры детской литературы и книги для педагогов и родителей. Его перу принадлежат также философские и художественные произведения.

Главной организационной идеей Корчака-педагога было смешение детей разных вероисповеданий, национальностей и культур в единую массу в общих учебных заведениях. Эта идея до конца оставалась его руководящей идеей, Корчак никогда полностью не отказывался от нее. Но на практике он столкнулся с тем, что дети не могут исправить того, что натворили взрослые. Перемешать их между собой не удастся, пока родители продолжают цепляться за национально-культурные особенности, пока сохраняют веру предков. И какой бы желанной и возвышенной в глазах доктора Гольдшмита не была идея устранения всех и всяческих перегородок, он не был способен принести на алтарь социальных экспериментов живого, пусть даже «исковерканного» неверным воспитанием ребенка.

Разнообразная литературная деятельность Януша Корчака (первоначально это был литературный псевдоним, со временем заменивший имя) доставила ему наибольшую известность. При всей неоднородности написанного им, его книги проникнуты единым духом. Литературное наследие Корчака можно разделить на три главные категории: книги для детей; труды по педагогике; слова поддержки, отклики и оценки детского творчества.

1. Книги для детей

Дети всех стран вслед за польскими детьми зачитываются доброй и грустной историей короля Матиуша Первого,42 книгой о Пастере «Маленький упрямец» и «Волшебником Йотамом». Но и трехтомник «Педагогических писем» Корчака, в принципе адресованный взрослому читателю, содержит один трактат, обращенный к детям. Это «Правила жизни»,43 кодекс поведения, написанный в жанре «Шульхан аруха»44 (в чем Корчак едва ли отдавал себе отчет). В «Правилах» собраны аргументированные предписания, касающиеся взаимоотношений личности и общества. Эта небольшая книга адресована детям, но педагоги поступят разумно, если заглянут в нее. Корчак раскрывается в «Правилах» с одной из самых привлекательных своих сторон. Не только великий наблюдатель детских повадок и обычаев; не только мастер детского языка, знаток забавных возрастных словечек и выражений; не только защитник детей от взрослого гнева. В «Правилах» Корчак выступает еще и как посредник между детьми и взрослыми, примиритель поколений, «обращающий сердца отцов к детям, и сердца детей — к отцам», объясняющий тем и другим то, чего младшие никогда не знали, а старшие успели позабыть.

2. Труды по педагогике

Другой важнейшей мыслью, которую Корчак проводит в «Педагогических письмах», является право ребенка на уважение. Это право гласит: ребенок — полноценная и целостная человеческая личность, а не промежуточное звено, не попираемый всеми порог у входа во взрослую жизнь. Вслед за Руссо Корчак задает вопрос: а что, если ребенок никогда не станет взрослым, не доживет до зрелости и старости? Мы принесли его детство на алтарь взросления; а взросление не пришло, и жертва оказалась напрасной, жизнь ребенка — бессмысленно загубленной. Из этого следует, что каждый ребенок имеет право считаться человеком уже сейчас, в детстве. Ему принадлежит неотъемлемое право любой человеческой личности: право на уважение.

В нашем мире, где сила не только господствует, но и почитается, право ребенка на уважение вовсе не выглядит чем-то само собой разумеющимся. Поэтому Корчак никогда не уставал напоминать об этом праве и не упускал возможности продемонстрировать его на практике.

Большой популярностью пользовались регулярные выступления Януша Корчака по польскому радио. Причиной популярности его передач не в последнюю очередь служил их юмористический тон. Забавные мелочи, зарисовки с натуры, которыми изобиловала речь «доброго доктора», помогали ему говорить о главном: о принципиальном и практическом различии между человеком и его ближним, об особенностях тех или иных качеств характера, о разнице между минувшим и еще не наступившим мгновением. Пристальное внимание к различиям, к деталям оберегает воспитателя от ошибочных обобщений и позволяет воспринимать каждую частность в ее собственном, пусть порой противоречивом, контексте.

Легко советовать родителям и учителям пристально всматриваться в душу ребенка. Но где же сам Корчак обрел это умение? Кто научил его проникать в святая святых детской души? В этом ремесле он был самоучкой, избравшим наиболее оригинальный метод: систематическую психологическую регрессию, мысленное возвращение в детство. Этот метод Корчак активно применяет в книге «Когда я снова стану маленьким» (часть 2). Корчаковская «аутопсия»45 взрослого сознания требует вести войну на два фронта: против фрейдистской концепции забвения, искажающего воспоминания детства и юности в угоду подсознанию, и против платонизма, трактующего память как хранилище вечных, но забытых при рождении идей, которые в дальнейшем пробуждаются в виде «воспоминаний». Есть и еврейская разновидность подобной трактовки рождения — как забвения вечных истин Торы, преподанных каждой душе ее Творцом: «Когда ребенок рождается на свет, ангел ударяет его по губам и изглаживает из его памяти Тору».46

Корчак катит колесо своей педагогической реинкарнации назад: «Если бы я снова стал маленьким, я хотел бы помнить и знать все, что знаю и помню теперь». В «Когда я снова стану маленьким»47 душа отражается в двух зеркалах: детства и взрослости, и оба изображения, сливаясь, образуют картину личности. С помощью такого оригинального «оптического прибора» Корчак строит свою странную межвозрастную психологию, которая с большой художественной достоверностью иллюстрирует его педагогическое кредо: почти абсолютное, но все же критическое отождествление воспитателя с воспитанником. Это «почти» позволяет Корчаку говорить о детях в третьем, а не в первом лице, хотя иногда его авторское «я» или собирательное «мы» относится именно к ребенку. Та способность к взрослому критическому мышлению, которую сохраняет главный герой «Когда я снова стану маленьким», раскрывается в одном маленьком эпизоде:

Я сижу за партой и пишу. Голова моя опущена. Но я пишу гораздо быстрей, чем тогда, когда был маленьким впервые. Действительно ли я снова стал ребенком во всем?

Процесс личностного развития не прекращается никогда, и он необратим. Ветер времени наполняет паруса и уносит нас далеко от родной гавани детства, хотим мы этого или нет. Взрослый не станет ребенком, как бы не маскировался под него. Но путешествие педагога-«контрабандиста» к утраченной гавани детства несказанно обогащает его, какой бы риск в себе не таило.

3. Детское творчество

Солидарность с детьми позволила Корчаку стать образцовым редактором детского журнала. В 1926 году он основал в Варшаве еженедельник «Малое обозрение» по образцу «Домашнего учителя» Бертольда Отто. Это не был «журнал для юношества», издаваемый взрослыми для детей, а именно детский журнал, авторами которого были ровесники юных читателей. Талантливый педагог, Корчак не стремился к самовыражению в этом журнале; зато он вложил душу в его редактирование. Но и в качестве редактора Корчак видел себя лишь до поры до времени, стремясь вырастить молодую смену. И это ему удалось: через два года после основания журнал возглавил ученик Корчака Язи Аврамов, который редактировал «Малое обозрение» до самой Второй мировой войны… Разумеется, Корчак не прекратил сотрудничество с журналом и после того, как освободил пост его главного редактора. Своими статьями он стремился пробудить в юных читателях творческую жилку, старался привлечь их к сотрудничеству в еженедельнике, помещал отзывы на их публикации и ответы на приходящие в редакцию письма. Переписка Корчака с читателями дает некоторое представление о его живом общении с воспитанниками, когда меткие и точные ответы Корчака сверкали в воздухе под детский смех. Хотя впечатление от личного общения с ним все же ничем не заменишь.

Корчак предстал перед нами как целитель детских душ, тел и социальных недугов; как популярный и плодовитый детский писатель; как педагог-теоретик, автор научных трудов, которому, правда, не всегда хватало времени на систематические научные штудии; как инициатор детского еженедельника, его основоположник и первый редактор. Но это не все. Корчак был еще и поэтом, причем не обязательно детским. Секрет успеха его книг для детей во многом кроется в поэтической душе автора, из которой он черпал лиризм и мудрую грусть.

В зрелые годы Корчак впервые обратился к Танаху. Настоящее изумление вызывает его очерк «Моше дитя». Откуда польский педагог, детский врач, еврей, лишенный начатков еврейского образования, почерпнул традиционный метод мидраша? Между тем, «Моше дитя» это именно педагогический мидраш на Танах. Подобно еврейским мудрецам, Корчак заглядывает в каждую щель, оставленную священным текстом, и наполняет стыки библейского повествования поэтичным и точным комментарием. Он видит в Моше просто ребенка, младенца, ничем не отличного от других детей разных народов и вер. Однако судьба собственных воспитанников Корчака сложилась не как судьба «просто детей». Их, казалось, уже утраченная принадлежность к народу и вере снова сыграла роковую роль. Однако в отличие от сына еврейки Иохевед, обреченного уничтожению в Египте, никто не протянул руку спасения воспитанникам доктора Гольдшмита, обреченным уничтожению в Варшаве…

ПЕДАГОГИЧЕСКОЕ УЧЕНИЕ КОРЧАКА

Как уже отмечалось, Корчак был видным педагогом-теоретиком и оставил немало трудов по педагогике. Однако он так и не создал единой теории, в которой нашли бы воплощение его идеи и принципы. Тем важнее попытаться сделать это за него: изложить педагогическое учение Корчака в упорядоченном систематическом виде.

Психология детства

«Художник наделен силой аффекта, а философ способностью критического восприятия. Ребенок же — и художник, и философ». Эти слова Корчака могли бы послужить эпиграфом к его трудам по детской психологии. Аффектированность чувств делает любовь ребенка безграничной, а его ненависть смертельной. Ребенок чрезвычайно раним: слова способны причинить ему душевную боль, с которой не сравнятся побои. Ребенку, как всякому человеку, наделенному незаурядной силой чувств, нелегко живется в мире — как в его собственном, внутреннем мире, так и среди других людей. Из сказанного напрашивается вывод: по-настоящему понять ребенка может только творческий педагог, воспитатель-художник, сохранивший непосредственность и силу чувств. Таким педагогом был Корчак.

Какова причина сходства между душой художника и ребенка? Это, в первую очередь, повышенная впечатлительность. Глубина и сила впечатлений позволяют художнику воспроизводить их в первозданном виде. Но ведь в точности такова ситуация маленького ребенка, нагого и беззащитного перед стихийной мощью первых впечатлений. В его сознание еще не вошли понятия и образы, упорядочивающие восприятие и притупляющие его остроту. Детское языковое творчество подобно строительству моста над бездной только что сотворенного мира. Бялик не случайно сравнивал словотворчество детей с созданием языка, с сотворением словесных «покровов и откровений», облекающих и раскрывающих действительность.

Беззащитность ребенка перед сменой душевных состояний становится отчасти понятной в свете сказанного: ведь легче всего замутить незамутненное. Пока душа ребенка остается чистой и восприимчивой, чувства и настроения с легкостью овладевают ей и так же легко сменяются. Сила переживаний еще не ослаблена привычкой, не обуздана опытом. Недостаток этого опыта, отсутствие привычки, «тренировки» мешают ребенку ориентироваться в мире собственных душевных движений, порождают «комплекс неполноценности» (сам Корчак никогда не воспользовался бы подобным «научным» термином!). По вине своей неопытности и необученности ребенок часто терпит поражения, причем каждое может вызвать эффект «домино», повлечь за собой ряд других. Поэтому он постоянно нуждается в ободрении и поддержке взрослых. Однако вместо поддержки ребенок то и дело получает нахлобучки и выговоры: разбил ли он чашку, которую просто хотел рассмотреть, осведомился ли у гостя о значении неприличного слова, услышанного на улице. Дети часто совершают забавные поступки, смешно коверкают выражения, о чем так любят рассказывать их родители. Но сам ребенок вовсе не желает быть смешным, он отнюдь не стремится забавлять взрослых, чей смех бывает для него оскорбительней брани. Если бы человек мог подсчитать все унижения, несправедливости и обиды, которые ему пришлось испытать за свою жизнь, оказалось бы, что львиная их доля приходится именно на «счастливое» детство. И вот, очень быстро детская душа обрастает страхами: страх показаться смешным убивает непосредственность и искренность; боязнь наказания гасит предприимчивость и любознательность.

Объективный психологический закон влечет нас к предмету, который находится в центре нашего внимания. Смотреть на придорожный столб вместо дороги — верный рецепт врезаться в него. Вспомним «Идиота» Достоевского, где главный герой разбивает драгоценную вазу именно потому, что по-детски озабочен тем, как бы ее не задеть. Почему же взрослые удивляются, когда ребенок делает именно то, что ему запрещено: ведь он настолько поглощен мыслью о том, как бы не оступиться, что обязательно упадет!

Ребенок еще не ведает разницы между одушевленным и неодушевленным; весь мир кажется ему живым — отсюда его «примитивный фетишизм», особенно в отношении подарков. Дети кажутся взрослым алчными сластолюбцами — совершенно не верно! Ребенок радуется подарку лишь от того, кого любит, подарок от нелюбимого человека скорее смутит и огорчит его, чем обрадует. Это же в полной мере касается физической близости, ласк, даже приветствий — ребенку так же неприятны объятия, поцелуи и ласковые слова нелюбимого человека, как взрослому — с той лишь разницей, что, в отличие от взрослого, никто не считается с его желаниями. И так же, как у взрослых, приязнь или неприязнь ребенка подчас продиктована не объективными достоинствами другого человека, а расположением к нему, которое может быть минутным.

Жан Пиаже48 и другие исследователи показали, что ребенок наделен особым ощущением времени. Игрушки и забавы не должны служить годами; если диван не сломается оттого, что на нем скачут, когда же он сломается сам по себе? И почему вообще запрещено прыгать? Маленький ребенок полагает, что папа и мама, бабушка и дедушка были всегда; так же, как квартира с мебелью, стенными часами и диваном. Отсюда проблемы с усвоением истории как учебного предмета, ибо не знание прошлого, а живое ощущение настоящего важно для ребенка в общении с миром. Время взрослых и детей течет по-разному:

У меня иное время, мои часы идут не так, у меня другой календарь. Мои дни — вечность, разделенная на краткие мгновения и многовековые эпохи.

Но при всем том ребенку известно о существовании прошлого. Он держит прошлое в памяти и помнит добро, он думает не только о будущем, как считают взрослые, но и о прошлом.

Ощущение времени — решающий фактор в нашем отношении к смерти. Ребенку надо подрасти, чтобы, испытав первую детскую влюбленность в девочку, пришедшую в гости, поймать себя на желании иметь эту девочку своей сестрой — вместо другой, настоящей. И вдруг осознать свое желание как «грешные мысли, как будто я хотел, чтобы Ирена (младшая сестра) умерла, и у меня появилась другая сестренка». И, осознав это, исправить себя очищающей молитвой.

Религия и смерть! «Ребенок не стал бы размышлять ни о том, ни о другом, если бы не видел. Но он смотрит на похороны и думает о смерти; проходит мимо костела и думает о Боге». А Тот, кто сотворил человека, — мужчиной и женщиной сотворил их.

Так и детей Он сотворил непохожими друг на друга, и тяжка, велика ответственность за их воспитание — ответственность перед нацией и человечеством, перед Богом и собственной совестью.

Хотя взрослый не сохранил «чистого и ясного восприятия Бога», но, снова став маленьким, он познал «радость и слезы, и юную молитву — молитву детства». Эта молитва — неотъемлемая часть детства, ибо «у нас, детей, Бог добрый». Он и щенка сотворил по великой милости Своей, и плачущему котенку Он внемлет. Начало совести — «Бога бойся», и отсюда педагогический вывод: «Вне религии можно воспитать ребенка, но без Бога нельзя. Как объяснить рождение, смерть, смену поколений?» По мнению Корчака, душе ребенка уже ведома граница между чувственно постигаемым бытием и тем, что лежит за пределами непосредственного опыта — там, где начинается опыт религиозный, со всеми его достоинствами и недостатками. В чем же вред религиозного воспитания? В той легкости, с которой постоянно ссылаются на Бога, вместо того чтобы искать трудную истину под завалами лжи, греха и непонимания, нагроможденными человеком. Дети чувствуют лицемерие и презирают его, и в то же самое время среди них самих процветают плутовство и обман.

Кто же разберется в лабиринте противоречивых психологических факторов, положит конец путанице? Разумеется, педагогика.

Педагогика

Начало всех начал — воспитание правдивости. И первое правило здесь — не приучать ребенка ко лжи. Мы, взрослые, собственными руками развращаем детей. Мы делаем это разными способами, но прежде всего — скрывая от детей истину. Мы не считаемся с быстрой сменой их настроений, требуя от ребенка жизнерадостной улыбки, когда ему грустно. И вот, чтобы угодить нам, ребенок «напяливает на лицо клоунскую ухмылку». Редактор детского журнала знает, что самые лучшие письма написаны грустными или серьезными авторами. Мы разглашаем детские тайны и не признаем за детьми права на молчание, которое суть «бунт искренности против лжи». Мы постоянно досаждаем детям расспросами, наши настойчивые вопросы требуют какого-нибудь ответа, пускай лживого. Воспитатель должен вытвердить правило: «лучше я буду знать меньше, зато правду». Но мы не верим детям, даже когда для этого есть все основания. И напротив — взрослые бывают доверчивыми дурачками, принимающими на веру каждое слово. Бывают они и глупыми деспотами, наказывающими окриком за каждое слово правды. Не всегда один ребенок виноват, часто виноваты обстоятельства, особенно в школе, где царит атмосфера лжи и насилия. Она может быть настолько необоримой, что честному учителю лучше повернуться и уйти из такой школы. Перед тем, как усадить ребенка за сочинение, мы надеваем на него ошейник, ибо «в школьных сочинениях пишут не то, что думают, а то, что велят». Упорная борьба между учителем и учениками укрепляет в детском лагере солидарность, но и солидарность заставляет учеников лгать, порождает плутовские уловки. Однако самый дурной развращающий пример взрослые подают, когда лгут сами. А они поступают так на каждом шагу, не выполняя данных детям обещаний, говоря одно, а делая другое.

Разумеется, воспитатель должен избегать негативных явлений, перечисленных выше. Но этого недостаточно. Педагог-филантроп Х. Г. Зальцман49 написал две брошюры по вопросам нравственного воспитания. Одну, ироническую, он назвал «Книгой краба». Она посвящена тому, как заставить моральную добродетель отступить. Другая, серьезная, называется «Книгой муравьев». В ней речь идет о том, как пестовать и взращивать мораль. Тем же путем, хотя и не систематически, идет и Корчак: он перемежает позитивные практические советы грозными предостережениями. Все его советы имеют общее неоспоримое достоинство: они испытаны в огненном горниле богатого педагогического опыта. Есть среди этих советов хорошо известные, такие как использование в общении с детьми детских выражений или упразднение в духе Schulgemeinde («школьной общины») враждующих лагерей в школе. Но есть и оригинальные советы, например, повесить в школе зеркала («недостаток зеркал в школе — обман»), чтобы каждый ребенок мог видеть себя без прикрас — причем в первую очередь мальчики, а не только девочки. Корчак советует постепенно отучать ото лжи закоренелого лгунишку, пойманного с поличным, а не требовать от него мгновенного исправления. Допустимы обязательства больше не лгать, которые в минуту раскаяния дает маленький грешник. Но Корчак отмечает, что в его тетради накопилось «может быть, 50000 таких обязательств». Возможны и различные виды двусторонних соглашений между участниками педагогического процесса. Есть также проверенные пути для тех, кто желает сознаться в проступке. Главное правило здесь — не требовать от покаявшегося немедленного признания своей неправоты, особенно перед лицом «тяжущейся стороны». Необходима хоть небольшая отсрочка: «Да, я был не прав, я признаю свою вину и раскаиваюсь в ней. Но я скажу об этом чуть позже, не сейчас».

Подобно тому, как нет для воспитания правдивости более разрушительного зла, чем двойная мораль взрослых, нет и более благотворного средства, чем искренность воспитателя. Это качество отличало самого Корчака в высшей мере, поэтому так часто с его уст срывается признание «я не знаю». Его недоумение вызывает боязнь взрослых честно ответить ребенку: «Этого я не знаю, но я посмотрю в книге»; «я спрошу у того, кто знает лучше меня». Сам Корчак признается в своих ошибках, причем не боится делать это на страницах детского журнала. Даже любовь не вправе искажать истину, ибо ее искажение подрывает доверие, а по Корчаку «доверие важнее любви».

Этот принцип настолько важен для него, что оказывает заметное влияние на всю его педагогику, придавая ей подчеркнутую, порой даже чрезмерную суровость. Не случайно в том малом запасе ивритских слов, которые Корчак сумел освоить, нашлось место для пяти названий колючих растений. Подобно Сократу он больше доверял пробуждающему уколу, чем усыпляющей ласке, и в качестве воспитательного орудия предпочитал стрекало беспокойства расслабляющей теплоте чрезмерной близости. Со страниц своего детского журнала Корчак не раз обращался к юным авторам писем с нелицеприятными словами. Он не пытался подольститься к читателям, даже рискуя показаться упрямым педантом. Зато у маленького читателя никогда не появлялось сомнений в его искренности. Корчак был убежден, что «рассеянная и близорукая добросердечность растет из самовлюбленной лени». О том, насколько суровым было его отношение к действительности, свидетельствуют некоторые поразительные рекомендации Корчака, бесконечно далекие от образа «добренького доктора». Так, например, он призывал искоренять асоциальные слои общества, не поддающиеся исправлению (лишая их права иметь детей. — Ред.) и умерщвлять младенцев с неизлечимыми врожденными пороками, — в точности так, как это делалось в нацистской Германии, «но без злоупотреблений, которые практикуются там».

Корчак отнюдь не был пацифистом. Он участвовал в трех войнах и дослужился до звания полковника медицинской службы. Детям в его воспитательных учреждениях не запрещалось играть в войну и читать книги о подвигах и приключениях. Скорее напротив — Корчак поощрял то и другое. То же касается и его отношения к наказаниям. Хотя здесь — а, возможно, не только здесь, — его умеренные педагогические взгляды сталкивались с бурным темпераментом, который опрокидывал самим же Корчаком возведенные ограды. Судебник его Дома сирот включал, как известно, 109 параграфов о наказании. Но в 99 из них суду предписывалось простить нарушителя, либо тем или иным способом избавить его от настоящего наказания. Лишь десять параграфов обязывали покарать провинившегося, причем телесного наказания закон не предусматривал. Корчак категорически против побоев:

В отношении телесного наказания я не приемлю никаких компромиссов. Порка, даже если ей подвергают взрослых, только отупляет и запугивает, и никак не может служить воспитательным средством!

На рукоприкладство наложено табу, но почему же Корчак считает необходимым добавить:

Ни в коем случае нельзя бить детей без предупреждения! Только в случае крайней необходимости, защищаясь, — и только один раз — ребенка можно ударить ладонью. Но только один единственный раз и без гнева, тогда, когда без этого совершенно невозможно обойтись.

Если же необходимо показать ребенку, что воспитатель рассержен на него, Корчак ограничивает педагогический гнев непродолжительным сроком: сердиться разрешается лишь «до обеда». Когда педагог устраивает ребенку словесную выволочку, он вправе пользоваться фольклорным, но никак не «зоологическим» арсеналом нелестных наименований, причем с изрядной долей юмора. Такова, по Корчаку, карательная «галаха». Теперь посмотрим, как дело обстояло в действительности. Когда коллеги из Эрец Исраэль попросили у Корчака совета: как поступить с малолетним негодником, репатриировавшимся из нацистской Германии, ответ не замедлил ни на мгновение: «Выгнать этого авантюриста, и пусть убирается туда, откуда приехал!» Корчак не проявляет ни малейшего желания считаться с бесчеловечной средой, со страшными условиями жизни, сформировавшими маленького злодея, которому пришлось пережить такое, что и не снилось взрослым дядям. А вот другая реплика: «Ребенок порвал книгу из мести? Я бы угостил его ремешком». Действительно, «один час открытой войны лучше постоянного скрытого недовольства и накапливающегося раздражения». Но при этом вырвавшееся у него в сердцах: «Ты заткнешься наконец, осел!», — Корчак считает нужным снабдить сакраментальным комментарием: «Человеку не всегда хватает терпения».

Если даже взрослый сдержанный человек срывается при общении с детьми, каково же приходится им самим! Поэтому воспитатель вынужден смириться с постоянными стычками и потасовками, и даже официально дозволить мальчикам меряться силами, — разумеется, при условии строгого соблюдения правил «рыцарского поединка».

Если приходится терпеть драчунов и задир, то тем более снисходительного отношения заслуживают маленькие вандалы: «Сколько оконных стекол ты разрешишь разбить в течение года? Ни одного? Это безумие, в которое даже ты сам не веришь…» Запрет не поможет, а помогут правила и соглашения, регулирующие неизбежное. То же самое касается собственности ребенка и его карманных денег, которые обязательно должны быть у него, ибо развивают самостоятельность.

Читатель, знакомый с теорией и практикой Макаренко, советского современника Корчака, разумеется, видит огромные различия между двумя великими педагогами. Но было у них и общее. В частности, оба придавали большое значение улыбке ребенка, видя в ней важнейший, если можно так выразиться, «диагностический» признак его состояния. Оба решительно осуждали страх учителей перед бурным детским весельем, перед праздниками. Это совпадение тем более показательно, что в своей работе они исходили из полярных концепций. Для Макаренко воспитание было делом общественным, и главным воспитательным фактором служил детский коллектив, тогда как в центре внимания Корчака находилась личность каждого ребенка, и наивысшей ценностью обладала суверенная человеческая индивидуальность. Оба педагога не были религиозными людьми, но если Макаренко полностью исключал из воспитания религию (в чем ему не оставляла выбора коммунистическая идеология), то Корчак постоянно мучался с этой проблемой, так и не добившись, впрочем, заметного успеха в преодолении характерных для его современников «просветительских» зажимов:

Вера — идеал — этика — воодушевление. А вдруг опасение морального проповедничества, религиозной нравоучительности, заграждает нам уста и парализует нашу деятельность в этой сфере?

Воспитание и общество

Корчак почти не занимался общественно-политической деятельностью, но при этом настаивал на тесной связи воспитания с различными аспектами жизни общества: «Пусть нас изучают этнологи, социологи, естествоиспытатели, — восклицает он от имени детей, — а не эти педагоги-демагоги!» Впрочем, свой призыв Корчак обращал прежде всего к самому себе — педагогу, и пытался воплотить в жизнь лишь среди самих детей.

Педагогический коллектив, сложившийся в его детском доме, от самого основания был подчинен внутреннему законодательству. «Общественный договор», составленный Руссо для будущих поколений, Корчак положил в основу конституции своего «государства детей». Детское самоуправление в этом «государстве» простиралось дальше, чем у Толстого, Винекена50 и Гехееба.51 Ни один воспитатель и педагог не обладал «иммунитетом»: суд мог вынести порицание каждому. В числе прочих, судьи рассматривали «дела» об опекунстве, причем «опекать» трудновоспитуемого поручали другому воспитаннику, а не педагогу. Таковы были главные черты педагогической утопии, реализованной в «земле Полин», в далеком изгнании. Может показаться, что в доме сирот Корчаку удалось воплотить в жизнь мечту своего любимого героя, короля Матиуша Первого, — мечту о государстве детей.

На гербе монархии, созданной страстной мечтой Корчака, маленький король, как и его автор, мог бы начертать интернационалистический лозунг «Дети всех стран — соединяйтесь!» Король Матиуш ведет борьбу против засилья взрослых,— великую освободительную войну за права детей. В малых масштабах подобную войну ведет любой класс шалунов. И здесь Корчак обнажает корни школьной дисциплины: сплоченный детский коллектив выступает против учителя-одиночки. Орда маленьких хулиганов мстит своему могущественному угнетателю за каждого из своих членов, по отдельности бессильных и жалких перед ним.

Войну взрослых и детей Корчак описывает в социологических терминах. Взрослых он называет «правящей кастой», препятствующей объединиться «угнетенной нации» или «порабощенному классу» детей. Взрослые обрекли детей на подневольный духовный труд в школьных узилищах, пребывание в которых противоречит самой природе ребенка. Дети — нация малоросликов, и пользуясь этим взрослые держат их в унизительном рабстве. В обществе взрослых дети — каста париев. На них не распространяются права, их не защищают законы, над ними властвует произвол. Само обращение к детям выдает их униженное, бесправное положение в обществе. Ребенку не скажут: «Позвольте пройти», а грубо одернут: «Не стой в проходе!» Взрослый не встанет в очередь школьников на трамвайной остановке, а высокомерно пройдет вперед, но если проскользнуть без очереди попытается ребенок, взрослые устроят ему коллективную головомойку. По отношению к детям господствует двойная мораль, даже язык взрослых подвергает их дискриминации: «Взрослый „рассеянно прохаживается“, а ребенок „слоняется без дела“; взрослый шутит, а ребенок болтает глупости». Сегрегация детей во взрослом обществе — социальная проблема, серьезней которой нет в Европе. Положение детей действительно немногим лучше рабского. Что же удивляться, если угнетенные реагируют на угнетение «классовой солидарностью»? Не удивительно и то, что рабское состояние калечит их души. Когда, повзрослев, маленькие невольники наконец обретают свободу, они несут во взрослую жизнь, подобно клейму на теле вольноотпущенника, такие качества, как «мстительность, уязвленное самолюбие и безудержное сластолюбие».

Как исправить это ненормальное положение? Рецепт Корчака прост: надо приблизить детство к взрослости, наделить ребенка теми правами, которые будут ему принадлежать, когда он вырастет. Тем самым ребенок становится хозяином своей судьбы уже в детстве. Бытие взрослого или становление ребенка — в этой дилемме Корчак предпочитает второе. Вслед за Гераклитом он утверждает превосходство становления над бытием и требует уважения «к этому, преходящему мигу, ко дню сегодняшнему». Надо ценить настоящее, ибо невозможно дважды войти в реку жизни, поскольку «нет ни единого мгновения, когда вода оставалась бы той же самой водой». Дети живут изменчивым сегодняшним днем, взрослые — застывшей целью. Потому различны ценностные критерии воспитателя и детей. Хотя дети, как и взрослые, заинтересованы в своем духовном развитии и стремятся к нему, в глазах педагога первостепенную важность имеют отдаленные перспективы этого развития, его будущие плоды — то, что оно обещает ребенку, когда он вырастет, изберет профессию, создаст семью и т. п. Сам же ребенок заинтересован вовсе не в этом. Он стремится воспользоваться плодами своего духовного и личностного развития уже сейчас, не дожидаясь, когда станет взрослым.

Ребенок отличается от взрослого тем, что его становление протекает стремительно, он постоянно обновляется, растет день ото дня. Поэтому воспитателю необходимо постоянно вносить коррективы во взаимоотношения с детьми. Но взрослые не желают этого понять. Изнутри своей негибкости они отказываются считаться с духовной подвижностью ребенка. Вслед за Руссо, Корчак возвращает детству самодовлеющую ценность, лишая «взрослое будущее» безусловного приоритета: «Беспокойное вглядывание в будущее лишь обесценивает настоящее». Не следует внушать ребенку, что смысл его жизни в том, чтобы стать человеком, взрослым. Мы должны признать его гражданином мира уже сейчас, в детстве. А это означает, что смысл его жизни не только в том, чтобы стать, но и в том, чтобы быть человеком.

Однако между самими детьми также существует разница в возрасте, и существует непонимание. Дети и подростки разного возраста конфликтуют между собой. На чью же сторону встать? Разумеется, на сторону беззащитного малыша, как обычно и поступают родители, разрешая споры между старшими и младшими братьями и сестрами. «Оставь ее (или его) в покое, ведь ты уже большой!» — говорят взрослые. Это означает, что старший должен уступить, даже если он прав. Однако Корчак считает совет «уступи, потому что ты старше» вредным советом (разумеется, лишь при условии, что оба — старший и младший — еще дети). Уступить должен не тот, кто старше, а тот, кто неправ. Но таким образом в большинстве случаев воспитателю придется встать на сторону старших. Еще раз подчеркнем — когда старший тоже ребенок.

Не так обстоят дела во взаимоотношениях детей и юношества. Подростки не встречают со стороны Корчака того понимания, на которое, как кажется, могли бы рассчитывать. Почему? Не потому ли, что сами они выказывают поразительное непонимание детства, хотя еще буквально вчера были детьми? Так или иначе, юные читатели «Малого обозрения» сетуют на то, что журнал «для детей и юношества» не в полной мере оправдывает свое название.

Во всем этом кроется серьезное внутреннее противоречие, мимо которого невозможно пройти.

КРИТИКА

Психологический аспект

Любой педагог знает, что подростки не любят, когда их называют детьми. Психология проследила тончайшие различия между разными периодами душевного созревания. Хотя Корчак утверждает, что «для взрослых нет разницы, пять лет ребенку или десять», это верно лишь отчасти. Тем взрослым, которые занимаются воспитанием или изучением детей профессионально, хорошо известны возрастные различия. Они всегда осведомятся о возрасте ребенка, причем не удовольствуются приблизительным ответом. Хотя сам Корчак никогда не декларировал, какой возраст его занимает больше всего, на практике в центре его внимания чаще всего находился ребенок от 10 до 14 лет. Однако возрастные границы у Корчака размыты, и не всегда удается точно определить, о каком возрасте он говорит. Хотя Корчак не устает подчеркивать, что для ребенка важен сегодняшний день, что ребенок живет уже сейчас, а не готовится к будущей, «настоящей» взрослой жизни, он подчас противоречит себе самому. Это происходит, когда Корчак требует с уважением относиться к представлениям детей о прошлом:

Им [взрослым] кажется, что у детей нет прошлого, а только будущее. И об этом будущем, как им кажется, дети не желают думать. «Когда я был маленьким…» — начинает ребенок. «А сейчас ты что, большой?» — со смехом перебивают его.

Впрочем, так или иначе, Корчак совершенно справедливо констатирует: «ребенок любит расти».

И эти любовь и стремление ребенка тесно связаны с одной важной особенностью, которую Корчак упускает из виду: стремление ребенка к росту выражается в его подражании взрослым. Дети подражают взрослым, потому что хотят стать большими. Даже если в целях дискуссии мы примем «педоцентрическую» точку зрения Корчака, даже тогда, с позиций самого ребенка, будущее окажется важным и постоянным элементом его формирования, имманентным самому росту ребенка. Этот элемент начинает играть все большую роль, стоит только ребенку выйти из младенчества, и с возрастом усиливается, как усиливается стремление ребенка стать взрослым. Постепенно это стремление становится важнейшей неотъемлемой частью его внутреннего мира. Чтобы доказать это, достаточно вспомнить, как дети подражают взрослым, играя в куклы и в другие ролевые игры.

Дети стремятся стать взрослыми, но взрослые, как правило, не желают становиться стариками. Для зрелого человека характерна высокая степень внутренней автономии, которой не хватает детям. Состарившись, человек постепенно лишается этой автономии и вновь начинает жить иным временем — воспоминаниями молодости, как когда-то, в детстве, жил мечтами о взрослости. Подобие между стариком и ребенком отчасти объясняет интерес, который Корчак испытывал к старости. Старость — время жизни, обойденное вниманием психологов. Корчак называл стариков «большими детьми» и старался побудить маленьких читателей своего журнала присылать «дедушкины истории». Разумеется, это делалось не без умысла. И наконец, драгоценное признание самого Корчака, более убедительное, чем показания сотни свидетелей: «Сроду не ощущал я себя тесно связанным с жизнью. Она как бы протекала где-то рядом, а я с ранней юности чувствовал себя старым и ненужным». Так написано, а читай: «и стариком, и ребенком».

Эта позиция «старика и ребенка», находящегося «рядом с жизнью», а не в ее русле, послужила Корчаку архимедовой «точкой опоры», позволившей ему перевернуть мир детства. Корчаку удалось обеспечить тысячам детей условия жизни, воспитание и образование куда лучше тех, на которые они могли рассчитывать по праву своего рождения. И все это вовсе не обязательно следуя рецептам педагогической науки.

Педагогический аспект

Если Макаренко издевался над педагогической наукой и гнушался ею, то Корчак, получивший естественнонаучное медицинское образование, время от времени проводил собственные исследования. Однако результаты своих опросов и тестов он оставлял без подытоживающего анализа. Отношение Корчака ко многим его коллегам, специалистам с зачерствевшим сердцем, было резко отрицательным, однако отношение к самой науке оставалось амбивалентным, хотя ему случалось называть ее «лженаукой». И это касалось не только педиатрии и физиологии детства. В Израиле он советует халуцим не открывать педагогического колледжа, не доверяя успеху академической подготовки учителей. Академическая наука, даже когда речь шла о Еврейском университете в Иерусалиме, отнюдь не воспринималась им позитивно. Однако это еще не означает, что он боролся с наукой. К Корчаку в полной мере относится написанное мною в другом месте о Макаренко:

Его педагогическая практика не была направлена на опровержение и ниспровержение так презираемой им педагогической теории, но напротив — невольно подтверждала ее истинность.

Макаренко и Корчак были гениями-одиночками, сопротивлявшимися попыткам втиснуть их в прокрустово ложе научных теорий. Однако на гениальность нельзя равняться. Корчак видел то, что мы воспринимаем на ощупь, он не нуждался в дорожных указателях, ибо шел к цели, ведомый компасом своей необыкновенной интуиции. Нам же, чтобы не сбиться с пути, необходимы наставления педагогических теорий и путеводная нить чужого опыта.

Однако главное различие между нами и Корчаком не в этом. Ошибаться случается и гению, и Корчак ошибался нередко. Суть дела в том, что самой своей судьбой Корчак поставил педагогический эксперимент. Он жил искусственной жизнью, позволяющей наблюдать детство изнутри, видеть глазами детей то, что взрослым, включая воспитателей и учителей, обычно доступно лишь извне. Корчак мог бы стать послом взрослых в стране детей, но увы — остался в ней лишь лазутчиком-одиночкой. Может быть, именно поэтому ему пришлось стать послом детей в стране взрослых, и эту миссию он выполнял самоотверженно и страстно. Однако как бы ни был достоин восхищения педагог, принесший в жертву своему служению личную жизнь, дом, семью, — его пример отнюдь не годится для массового подражания. Подвиг перестал бы быть подвигом, если бы не был уделом избранных. Впрочем, есть свои достоинства и у семейных, обремененных заботами учителей, у отцов и матерей собственного потомства. Монашеский аскетизм, быть может, просветляет дух, но лишает душу столь необходимого ей опыта. Семейные радости и огорчения, опыт воспитания собственных детей и решения семейных проблем обогащает педагога знанием особого рода, какое едва ли было у Корчака. Помимо прочего, семья — ячейка общества, семейный педагог теснее связан с общественными ценностями, а потому и более приемлем для общества, чем педагог-отшельник, замкнувшийся в детском коллективе. Общество желает видеть в воспитателе своего агента влияния, а не только заступника детей, и приводит свои резоны.

Социологический аспект

Сталкиваясь с неодолимыми педагогическими трудностями, Корчак призывает на помощь утопию: «Если бы я был королем!». В точности как его Матиуш Первый, Корчак объявил бы день первого снега детским праздником, когда не надо сидеть на уроках и можно вволю наиграться в снежки. Подобно Матиушу, он распорядился бы закрыть кабаки и питейные дома. Но Корчак не король, а общество мирится с виноторговлей, не думая о том, какое несчастье для ребенка из бедной семьи пьющий отец.

Именно им, детям городских низов, обитателям подвалов и предместий, посвящает Корчак все свои дни и значительную часть ночи. Педиатр Корчак знает, что ослабленный недоеданием организм «легче подхватывает инфекцию и болезнь протекает в нем тяжелей»; ему также ведомо, что «многие дети, приходящие в школу, систематически недоедают»; а также что «жизнерадостный ребенок обладает большим иммунитетом против эпидемий». Однако Корчак не борется за то, чтобы сделать каждого ребенка в мире веселым, жизнерадостным и здоровым. Он лишь мечтает о том, что в царстве Мессии будет министерство детских забав. Особым трагизмом веет от его последнего письма друзьям в Эрец Исраэль, откуда Корчак вернулся самолетом в тот самый день, когда немецкие танковые клинья с трех сторон вонзились в Польшу:

В моей повести при дворе Давида Второго будет министерство игр и игрушек. Надо, чтобы вся политика детей была иной.

Корчак и здесь верен себе: не взрослая «политика по детскому вопросу», а «политика детей» в своей собственной детской стране.

Мы видели, что основой воспитания Корчак считал воспитание правдивости. Ложь, даже под угрозой смерти, ему глубоко отвратительна. Вот как он описывает такую вынужденную ложь в своем эссе «Моше дитя»: «Когда ему задавали вопросы, рука его дрожала, глаза бегали, выдавая волнение, к лицу приливала кровь или, напротив, — его покрывала бледность». Так может написать только человек, для которого ложь едва ли не мучительней смерти.

И вот, вскоре настали дни, когда постоянный обман нацистских властей стал едва ли не главным оружием в борьбе за спасение детей, которую Корчак вел в Варшавском гетто. От того, насколько убедительной будет ложь, насколько правдивым будет выглядеть обманщик, зависела жизнь и смерть сотен детей. Нельзя было ни покраснеть, ни побледнеть; руки не смели дрожать, а глаза — выдавать волнение.

Изменил ли Корчак своим взглядам на национальные и религиозные различия, когда коричневая тень, наползающая на мир, поднялась высоко над горизонтом? Незадолго до войны он выступил в Лодзи на митинге в защиту еврейских детей, преследуемых нацистами в Германии. Корчак еще раз повторил, что для него не существует различий по национальному или конфессиональному признаку, и он поднимает свой голос в защиту детей потому, что они дети, а не потому, что евреи. Эти слова, произнесенные на еврейском митинге, кажутся вызывающими. И они действительно были вызовом. Корчак не раз писал, что ему одинаково близки все дети, и еврейские не ближе других. Таковы были его идейные убеждения, на которых основывалась общественная позиция, хотя письма Корчака в Эрец Исраэль свидетельствуют о противоречивых личных чувствах.

Социология Корчака была социологией педагога, а не ученого. Общество представлялось ему разделенным в первую очередь на различные возрастные группы, внутри которых царило относительное единообразие. Не случайно, борясь за детское равноправие, он приводил в пример первобытное общество:

Нет для нас [детей] закона и справедливости. Мы живем как доисторические люди, когда одни нападают, а другие убегают и прячутся. Не существует организованности, цивилизации. Вернее, существует, но не для нас, детей.

Общество, поделенное на детей и взрослых, — это действительно первобытное общество. Дети в самом деле лишены в нем всех прав. Восхождение по социальной лестнице в первобытном обществе связано с переходом в «класс» взрослых. Этот переход знаменуется обрядом инициации. В современном обществе этот обряд сохранился в виде различных церемоний и испытаний, таких как первое причастие или бар-мицва, экзамены на аттестат зрелости и т. п.

В упрощенной картине такого общества культурные, национальные или религиозные особенности играли роль искусственных перегородок. Причина этого скорее всего в том, что их значение было не слишком ясно самому Корчаку. Его протест против «первобытных» порядков направлен ниже религиозных и культурных различий — туда, где они еще не играют роли. На том уровне, на котором Корчак критиковал общественное устройство, эти различия попросту не могут быть содержательно осмыслены.52

Корчак-педагог всю свою жизнь отдал заботам о детях бедняков. Корчак-социолог всю жизнь игнорировал классовые различия, когда дело касалось детей. Он отказывался видеть в детском стане бедных и богатых, образованных и невежественных, благовоспитанных и заброшенных. Чего больше в таком нивелирующем упорстве — слепоты или благородства?

Корчак предчувствовал Катастрофу и всерьез рассматривал предложения перевести еврейский приют в Эрец Исраэль. И все же так и не решился оставить свой «всечеловеческий» дом на семи ветрах ради «национального очага», к которому испытывал сложные чувства. Был ли его отказ ошибкой? Все мы ошибаемся, и каждому случается вводить в заблуждение других. Но не каждому доводится заплатить за свои заблуждения такой полной мерой, как это сделал Корчак…

Добрый человек

«Даже взрослым, даже мудрецам порой трудно бывает познать самих себя», — пишет Корчак, учившийся познавать себя всю жизнь. Самопознание помогало ему укреплять связь с детьми, оставаясь как бы одним из них, хотя физически Корчак состарился прежде времени. Он умел извлекать уроки из переживаний и впечатлений, которых в его жизни было немало. В начале жизненного пути перед его глазами — дед, стекольщик и меховщик, вносящий тепло и свет в человеческое существование. В сущности, Корчак унаследовал обе профессии своего деда: врач и педагог, он всю жизнь нес тепло и свет туда, где царил холод и мрак.

В раннем детстве Генрих Гольдшмит был капризным плаксой, учеба не давалась ему, и он прослыл лентяем. Ранимый и чувствительный мальчик был наделен душой художника. Таким нелегко и с самим собой, и с миром. Он находил отдушину в сочинении стихов, которые взрослому доктору Гольдшмиту казались ужасными. Но вдруг доктор ошибался в оценке своих детских стихов? Ведь когда дело касается детей, взрослые только и делают, что ошибаются.

Корчак до старости не мог забыть грубиянов и задир, изводивших его в детстве. Один из них выхватил у него каштаны, которые он собрал; другой на глазах у Генриха бросил в еврейского мальчика камень; третий — лучший друг, которому он доверял! — заныкал его пенал. Мелкие огорчения маленького мальчика. Обычно люди забывают их, но Корчак помнил всю жизнь. Ведь ему предстояло стать великим исправителем судеб. И он знал, что «счастье придет по следам грядущих поколений, которые научатся не забывать собственное детство». Как и у Платона, и в Талмуде, забвение у Корчака — чуть ли не грех, а обязанность помнить — заповедь, благо.

Корчак не видит никакой надобности вытеснять детские переживания в подсознание, хождения по мукам взросления остаются с ним. Правила поведения рождаются из опыта: пятнадцатилетнего Генриха чуть не сбили с ног две расшалившиеся девчонки, налетевшие на него. Вместо того чтобы выругаться, мальчик помогает шалуньям удержаться на ногах и в ответ выслушивает их вежливые извинения. Вывод взрослого доктора Гольдшмита: вежливость в разговоре с детьми — такая же необходимость, как и со взрослыми.

В двадцать лет Генрих уходит из дома, не поладив с родителями-буржуа, которым не по душе его прогрессивные убеждения и нестандартный образ жизни. Юноша остается без средств к существованию, но нищета идет ему на пользу:

Я познал и бедность, и достаток, и понял, что можно оставаться достойным человеком в обоих состояниях, и что обеспеченный человек может быть глубоко несчастен.

Получив за границей медицинское образование, Корчак работает в больнице: «Именно там я понял, что дети мудры и добры». Его способность учиться у жизни распространяется и на его маленьких пациентов. Позже, когда Корчак становится воспитателем, он продолжает учиться у своих воспитанников и учеников:

Я вглядываюсь в ребенка, когда он играет в песочнице, прислушивается, смотрит, несет что-то, кормит птиц, поит жаждущего, бегает и стоит.

Дети дают воспитателю уроки: вот ребенок не поздоровался с ним (Корчак был в ту пору военным врачом) и объясняет рассерженной матери: «Я же его совсем не знаю». Воспитатель задается вопросом: а надо ли требовать, чтобы дети здоровались с незнакомыми людьми? Случается ему учиться и на своих ошибках: назвал глухой тетерей ребенка, а не знал, что тот и вправду плохо слышит. Над другим подшутил неудачно: «До свадьбы заживет, ну, не до свадьбы, так до развода», — а у него мать разводится с отцом.

Ошибки указывают ему предел его педагогических возможностей: Корчак убеждается, что воспитание юношества — не для него. Но зато ребенка он знает как свои пять пальцев. Любого ребенка, «даже израильского».

Наслаждаться жизнью я не умею. Мне стыдно, что я сыт, когда дети голодают; как я могу улыбаться, когда кругом измученные детские лица?

Корчак исполнял величайшую из заповедей: «Ты не смеешь оставаться равнодушным», и одна эта заповедь была равна всем. Не будем говорить о том, чего он был лишен в силу своего рождения и воспитания. Сам «пленное дитя» эмансипации, он был праведником «пленных детей», и все, что мог им отдать — отдал.

* * *

Руссо проповедовал свои педагогические идеи в книгах. Толстой сделал следующий шаг и попытался воплотить их в жизнь. А Песталоцци и Корчак были прежде всего хорошими людьми, верившими в добро. Их усилия направляла их праведность, обоих отличала способность к неутомимому, самоотверженному труду. Такой труд — высшая форма любви, ибо все беды человечества проистекают от греховной лени, мешающей работать на благо ближнего.

Оба, Песталоцци и Корчак, не только верили в добро, но и хорошо знали, что такое добро. «Добрый человек — это тот, кто наделен достаточной силой воображения, чтобы представить себе, каково приходится другому», — писал Корчак. Иными словами, доброта — не набор свойств характера, а способность выйти за пределы своего «эго», увидеть другого, дать ему почувствовать, что он не одинок, выразить ему хотя бы часть того сочувствия, которого заслуживает каждый человек. Корчак видел детей изнутри — и любовь в его сердце рождалась из этого видения, вместе с уважением, удивлением и сочувствием к другому человеку — ребенку.

Корчак верил в добро, хотя не мог не замечать зла. Но оно было в его глазах следствием человеческой ограниченности, а не сатанинского умысла. Сказали мудрецы наши: «Никто не согрешит, пока дух глупости не войдет в него». Корчак мог бы дать к этим словам такой комментарий: «Потому что глупость мешает видеть страдания другого, и душевная слепота позволяет согрешить против него». По его мнению, злодей — это просто черствый ограниченный человек, не способный вообразить чужие страдания. Фараон никогда не приказал бы убивать еврейских детей, если бы был способен ярко представить себе чувства Иохевед, прижимающей к себе маленького Моше, перед тем как расстаться с ним навсегда.

Зло не имело для Корчака самостоятельной сущности, не было изначально укоренено в мире как одно из мировых начал — в отличие от добра, в которое он так верил. Слова молитвенника «душа, которую Ты дал мне, чиста» мог, по Корчаку, с полным правом повторить каждый ребенок. Усомниться в этом запрещено, ибо именно подобное сомнение — первый шаг к злу и греху. Тот, кто ищет в человеческой душе врожденный порок, нечистый помысел, злобную страсть, видит в другом всего лишь отражение собственного одиночества и толкает к этому одиночеству мир — к великому одиночеству греха, зависти, злобы. Для человеческой души нет страдания, большего, чем это одиночество. И нет большего блага, чем освобождение от него.

Педагог, способный увидеть в ребенке другого человека, не может не смотреть на него с сочувствием и пониманием. Этот добрый понимающий взгляд — может быть, главный «воспитательный атрибут» Корчака. Судить ближнего мерой добра, видеть другого с лучшей стороны — таков опыт и таковы заповеди не только иудаизма, но и настоящей педагогики:

Ибо человек существо тихое, доброе, спокойное, приятное, немного наивное — если его не сердить и не раздражать, не причинять ему несправедливости и не ломать его.

Человек — «существо немного наивное». Таким был Корчак до Катастрофы. Остался ли он таким в ее страшной тени? Что сталось с его верой в добро перед лицом торжествующего зла? Вот едва ли не последние слова Корчака, дошедшие до нас:

Вера — это единение не только с людьми. Но также с травой, звездами — единение с Богом.

Нам не дано узнать, что чувствовал и о чем думал Корчак на пути к лагерю смерти, что говорил детям и что они отвечали ему. Убить человека несложно — он сделан не из камня и железа. Но нацизм стремился не только убить, а победить человека — стремился сделать жертв, как и палачей, рабами безысходного зла. В известной мере это ему удалось. Но Януш Корчак победил нацизм: он отказался спасти свою жизнь и отказался бросить детей. Ни их, ни себя он не отдал злу. Может быть, в этом ему помогла его вера в добро.


1 Акива Эрнст Симон (1899–1988), педагог и теоретик образования. Родился в Берлине. Став последователем Франца Розенцвайга и соратником Мартина Бубера, Акива Эрнст Симон посвятил свою жизнь делу еврейского образования. В 1928 г. он репатриировался в Палестину и с 1935 г. преподавал в Еврейском университете философию и историю образования, а затем возглавлял высшую Педагогическую школу. Акива Эрнст Симон был одним из главных создателей израильской Педагогической энциклопедии (Энциклопедия Хинухит), опубликованной 60-х гг. прошлого века. Его перу принадлежит ряд важных исследований, в числе которых написанная на иврите монография о Песталоцци. назад

2 Публикуется с сокращениями. Перевод с иврита Арье Ротмана. назад

3 Pestalozzi’s Gesammelte Werke, ed. L. W. Seyffarth, III. Liegnitz, 1899. S. 321. Русское издание: Вечерний час отшельника // Песталоцци И. Г. Избранные педагогические произведения в 3-х томах. Т. 1 / Под ред. Шабаевой М. Ф. — М., 1961. С. 193. назад

4 Delekat F. Pestalozzi I. H., der Mensch, der Philosoph und der Erzieher. Leipzig, 1926. назад

5 Кидушин 40b. назад

6 Русское издание: Лингард и Гертруда. Книга для народа // Песталоцци И. Г. Избранные педагогические произведения в 3-х томах. Т. 1 /Под ред. Шабаевой М. Ф.  — М., 1961. С. 323. назад

7 «Vous voulez mecaniser l’education».— Ред. назад

8 «Liebes Volk, ich will dir aufhelfen». назад

9 Ликург (IХ–VIII вв. до н. э.) — легендарный спартанский законодатель. Ликургу приписывают создание институтов спартанского общественного и государственного устройства, введение суровых методов воспитания детей и т. д. Ликург положил в Спарте конец раздорам и дал городу новое устройство, законы и учреждения, взял со спартанцев клятву не нарушать его положений до его возвращения, покинул Спарту и более туда не возвращался. — Ред. назад

10 Берне Людвиг (1786–1837) — немецкий писатель, публицист. Родился в еврейской семье. В последние годы жизни — один из глашатаев христианского социализма. — Ред. назад

11 Жан Поль (псевдоним; настоящее имя Иоганн Пауль Фридрих Рихтер; 1763–1825) — немецкий писатель. Жану Полю принадлежит трактат о педагогике «Левана, или Учение о воспитании» (1806) в духе просветительства и гуманизма. — Ред. назад

12 L. Bornes Gesammelte Schriften. Reclam, I. S. 151–168. назад

13 Гельвеция (Helvetia) — латинское название Швейцарии. Гельветическое общество — общешвейцарская организация в 1761 г. — 1-ой половине XIX в. Общество ставило своей целью установление политических связей между кантонами, пропаганду идей Просвещения. — Ред. назад

14 Изелин (Iselin) Исаак (1728–1782) — швейцарский просветитель, один из основателей Гельветического общества. Наиболее известное сочинение — трактат «Об истории человечества». История рассматривается Изелином как прямолинeйное поступательное движение от более низких форм к более высоким. — Ред. назад

15 С точки зрения физиократизма, производительным трудом является только земледельческий. — Ред. назад

16 Peuckert W. E. Volkskunde des Proletariats. Frankfurt a/M. 1931. S. 77. назад

17 Амтман (нем.) — в Швейцарии — окружной начальник. — Ред. назад

18 Патернализм — от латинского paternus, «отеческий» — покровительственное, опекунское отношение высшего к низшему. — Ред. назад

19 Иосиф II (1741–1790) — император Священной Римской империи с 1765 г. Отменил крепостную зависимость, ограничил самостоятельность католической церкви в австрийских землях, способствовал развитию светской школы. — Ред. назад

20 Uber Gesetzgebung und Kindermord, 1910. назад

21 Meine Nachforschungen uber den Gang der Natur in der Entwicklung des Menschengeschlechts. Seyffarth, YII. S. 385–519. назад

22 Гердер Иоганн-Готфрид (1744–1803) — немецкий писатель, философ-историк и критик. — Ред. назад

23 Erfurter Nachrichten. 1797. Zur Philosophie und Geschichte, XY. назад

24 L.c. YII. S. 386. назад

25 Leibersberger, о.c. S.113—114; Konzelmann. Pestalozzi. Zurich-Leipzig, 1926. S. 109–110. назад

26 Leibersberger, l. c. S. 73–75. назад

27 Fichte J. G. Rede an die deutsche Nation. IX. Hamburg: Felix Meiner Verlag, 1983. «Речи к немецкой нации» — курс лекций, прочитанный Фихте в берлинской Академии в 1807–1808 г., в годы французской оккупации. Фихте последовательно развивает мысль о том, что образование общечеловеческое есть вместе с тем и подлинно национальное образование. Подробнее см.: Гессен. С. И. Основы педагогики. М., 1995. С. 336–340. — Ред. назад

28 В 1866 г. прусская армия нанесла поражение австрийцам в сражении у Садовой, продемонстрировав высокий боевой дух и сознательную дисциплину. Крылатая фраза тех лет приписала эту победу «прусскому народному учителю». назад

29 Konzelmann. S.179; Seiffarth, YI. S.384–385. назад

30 Грюндвиг  Николай Фредерик Северин (1783–1872) — датский священик, философ и писатель, один из создателей концепции «непрерывного образования». Согласно Грюндвигу, народные университеты должны способствовать гражданскому образованию, стимулировать национальное самосознание, поддерживать личностное и культурное развитие. — Ред. назад

31 Livingstone R. The Future in Education. Cambridge, 1943. Ливингстон Ричард — ученый-эллинист и теоретик образования, почётный доктор многих университетов мира. — Ред. назад

32 Бубер Мартин (Мордехай) (1878–1965) — еврейский религиозный философ и писатель. — Ред. назад

33 На путях культуры. Тель-Авив, 1940. В этом же сборнике интересная статья о Песталоцци «Воспитатель человека и народа», см. С. 203–206. назад

34 Heubaum S. Pestalozzi. Berlin, 1910. назад

35 Русское издание: Как Гертруда учит своих детей // Песталоцци И. Г. Избранные педагогические произведения в 3-х томах. Т. 2 / Под ред. Шабаевой М. Ф. — М., 1961. С. 193. — Ред. назад

36 Simon F. Leibesubungen und Nationalerziehung in Wandel der Geschichte. Berlin, 1928. S.92–97, 173–173; Seiffarth, YIII. S. 194, 241–246, 259–265. назад

37 Эта тема выпущена нами при переводе, поскольку выходит за пределы педагогической тематики журнала. — Ред. назад

38 Konzelmann. S. 56–57. назад

39 Гербарт Иоганн-Фридрих (1776–1841) — выдающийся немецкий психолог и философ; профессор Кенигсбергского (1809–1833) и Геттингенского (1833–1841) университетов. Создал и возглавил первую в мире кафедру педагогики в университете Кенигсберга. «Гербарт связывает воспитание с развитием нравственной силы в человеке, с укреплением его решимости и умения культивировать в себе Menheit, человечность как родовое качество. Немецкая образованность эпохи Просвещения видела Menheit как череду высоких образцов произведений культуры, в которых воплощен творческий гений человека. Нравственное воспитание — это воспитание способности постигать великое, что возможно только в той мере, в какой человек овладевает материалом и формами культурного творчества — языками, поэтикой, образным строем великих произведений истории. Такое образование обращено к каждому, оно ведет путем свободы каждую личность и каждый народ в общую семью народов, создавая Menheit — человечество — как реальность жизни внешней и Menheit — человечность — как реальность жизни внутренней» (Захарченко М. В. Народная школа как идея национальной доктрины образования России). назад

40 Haller v., K. L . Die Restauration der Staatswissenschaften. 1816. назад

41 Schafer W. Lebensgang eines Menschenfreundes. Munchen, 1926. S. 375. назад

42 Русское издание: Корчак Я. Король Матиуш Первый. — М.,1989. — Ред. назад

43 Русское издание: Корчак Я. Правила жизни // Корчак Я. Как любить ребенка / Пер. К. Сенкевич. — М., 1990. — Ред. назад

44 «Шульхан арух» — буквально: «накрытый стол»; сборник предписаний и правил еврейской религии, составленный в форме кодекса. — Ред. назад

45 Аутопсия (здесь в переносном значении) — вскрытие трупа с целью установления причин смерти. — Ред. назад

46 Трактат Нида 30. назад

47 Русское издание: Корчак Я. Когда я снова стану маленьким. Повести. — М., 1961. — Ред. назад

48 Пиаже Жан (1896–1980) — швейцарский психолог, создатель операциональной концепции интеллекта и генетической эпистемологии. — Ред. назад

49 Зальцман Христиан Готлиб (1744–1811) — немецкий педагог; принадлежит к выдающимся «филантропистам» XVIII в., основал в Шнепфентале (1784) знаменитую школу, которая существует и до сих пор. — Ред. назад

50 Винекен (Wyneken) Густав (1875–1964) — немецкий педагог, создатель «Свободной школьной общины Виккерсдорф». Книга Винекена «Круг идей свободной школьной общины» с предисловием С. Т. Шацкого вышла из печати в издательстве «Работник просвещения» в 1922 г. — Ред. назад

51 Гехееб (Geheeb) Пауль (1870–1961) — немецкий педагог, создатель так называемых «свободных школьных общин» — школ-интернатов, организация жизни которых строилась на принципах свободного развития ребенка и сотрудничества граждан небольшого общества. — Ред. назад

52 Упрощенным представлениям о социальном устройстве соответствовала и мечта о счастливом будущем человечества. О том, насколько несложным представлял себе Корчак идеал этого будущего, свидетельствует финал его «Записок об Эрец Исраэль». Библейский пейзаж Назарета, расстилающийся перед взором автора, пробуждает в его душе заветные мечты: «Единое человечество, забывшее наконец дремучие предрассудки… Самостоятельные поиски истины. Вера должна объединиться. Вера, идея, разум — совпасть. Всеобщий вспомогательный язык должен изучаться во всех школах мира. Вера, наука, труд — для всех. Не конкуренция, а взаимопомощь. Всеобщий мир. Мир». «Совпасть, объединиться, всеобщий, для всех» — вот лейтмотив этого пассажа. Непонятным остается порядок воплощения мечты: всеобщее ли счастье принесет желанную унификацию, или напротив, — всеобщая унификация доставит желанное счастье. назад

обсудить статью на форуме

подписаться


[Содержание альманаха] [Предыдущая страница]