Педагогический Альманах
 

[Содержание альманаха] [Предыдущая страница] [Главная страница]

Елена Римон (Иерусалим)

Знак Каина

О рассказе М. Й. Бердичевского
"По ту сторону реки"

Миха Йосеф Бердичевский родился в 1865 г. в подольском городке Меджибоже, том самом городке, где был похоронен основатель хасидского движения Баал Шем Тов. Семья была хасидская, весьма благочестивая, и возлагала немалые надежды на сына, который с детства выделялся среди сверстников необыкновенными способностями. Он был илуй  — очень одаренный юноша. Как и положено илую, его посетила заслуженная удача  — в семнадцать лет его женили на дочери богача, милой и скромной девушке. Тесть, набожный хасид, очень гордился своим зятем, талантливым молодым ученым. Но зять разочаровал: он стал втайне интересоваться еврейским Просвещением, читать "чуждые" книги, а там и вовсе ушел из дома тестя учиться в знаменитую митнагедскую (то есть стоящую в оппозиции к хасидизму) Воложинскую иешиву, с которой, кстати сказать, в разное время были связаны многие замечательные еврейские деятели (в частности, там учились Бялик и Бренер, преподавали раввины из династии Соловейчиков). Но Бердичевский ушел и оттуда, жил в разных городах Южной России, в Одессе, где учился русскому языку и по-русски  — светским предметам. Ему удалось экстерном сдать экзамен на аттестат за программу гимназии, и теперь ему была открыта дорога в университет. В 1890 г. Бердичевский уехал в Германию и начал изучать философию в университете Бреслау. Потом он жил в Берлине и Берне, где в 1896 г. получил степень доктора философии. На некоторое время он вернулся в родные места, в Подолию, а затем жил в Берлине, где и умер в 1921 г.

Бердичевский рано начал печататься в ивритской периодике  — еще в свою бытность в Воложине. Он был блестящим публицистом, и его идеи о прошлом и будущем еврейской культуры во многом актуальны и теперь.

"Разрыв в сердце"

Одним из излюбленных лозунгов Бердичевского была "Нормализация". С большой буквы. Тут я позволю себе честно признаться в том, что ныне, то есть в девяностых годах XX в., этот лозунг      — так, как он выражен, например, в сборнике эссе А.   Б.   Иегошуа "По праву нормальности",  — представляется мне, автору данной статьи, совершеннейшей демагогией, к тому же еще и опасной. Но слова и лозунги в разное время звучат по-разному. Как-то в журнале "Еврейский мир", кажется, за 1903   г., я наткнулась на любопытную статистику. Детям из еврейских местечек задавали разные вопросы, в частности, бывали ли они в лесу и видели ли они в своей жизни живую белку. Белку видели всего два процента опрошенных    — а ведь это были ребятишки из местечек, лес с белками начинался совсем недалеко, в конце улицы. Просто это было не принято  — интересоваться белками, престижно было сидеть и учиться, учиться… Книга вместо белки… В этом была некая коренная ненормальность еврейской жизни и культуры, которую Бердичевский чувствовал исключительно остро. И ответственность за эту ненормальность он возлагал на некую точку во времени и пространстве, которую он называл "Явне".

Явне  — городок на приморской равнине, куда бежал из осажденного римлянами Иерусалима учитель и мудрец Иоханан бен Закай, чтобы создать там школу и учить учеников, которым можно будет передать знания и тем самым сохранить народ в отсутствие государства, которое отныне заменят "четыре локтя Галахи". В этот момент закончилась политическая и государственная история еврейского народа и началось создание Мишны и Талмуда. Там-то и берет начало вся извращенность еврейства, восклицает Бердичевский, там, в Явне, евреи отказались от истинной живой жизни ради бледной мистики и книжности.

Надо жить! Жизненная сила, витальность, игра жизненных соков, природа, любовь, борьба и так далее. Отсюда естественно следует призыв к тотальной переоценке ценностей ("шинуй арахим"), к полному изменению системы ориентаций не только в культуре, но и во всей еврейской истории. Пожалуй, среди писателей своего поколения Бердичевский был самым активным и последовательным противником религии как конститутивной силы еврейской культуры. Еврейская культура вся пропитана религией и вследствие этого вся обращена к общему, к коллективу, пренебрегая интересами прат, отдельной личности. Еврейскую культуру следует коренным образом преобразовать! Такова была общая позиция Бердичевского как писателя и как публициста на протяжении всей его жизни. И тут он нашел себе замечательного союзника, на философию которого мог опереться,  — Ницше.

Бердичевский производит радикальную ревизию еврейских древностей. Он занимается самаритянами, он издает два тома избранных агадот из Талмуда и мидрашей. Он ищет то, что было "до Явне",  — альтернативные корни еврейской культуры, гипотетическое ницшеанское начало еврейского народа. В этих поисках он был не одинок  — взять хотя бы Бялика с его "Мертвецами Пустыни":

Мы соперники Рока,
Род последний для рабства и первый для радостной воли!
Мы разбили ярем и судьбу мятежом побороли;
Мы о небе мечтали  — но небо ничтожно и мало,
И ушли мы сюда, и пустыня нам матерью стала.

(Пер. В. Жаботинского)

Однако, как ехидно заметил один биограф Бердичевского, все эти призывы к борьбе, к живой жизни, к могуществу и силе    — добро бы их провозглашал какой-нибудь спортсмен и донжуан. А здесь был все тот же тихий и застенчивый еврейский интеллигент, проводящий свою жизнь в тиши библиотек, среди книг,  — только книги были немного другие. Восхищение силой оставалось теоретическим и воображаемым, не отражаясь на жизни и поведении Бердичевского. Это любопытно и очень показательно: бунт против Явне был, конечно, бунтом против родительского дома и родимой культуры  — но никакой внятной альтернативы ни традиционному образу жизни, ни тысячелетней культуре еврейский Ницше предложить не смог. То есть  — оговоримся,  — оставаясь в рамках еврейства. Вне этих рамок лежало незнаемое поле, лежал совершенно новый мир  — но чтобы родиться для этого мира, надо было умереть для прежнего.

Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!  —

нервно восклицает лирический герой в поэме Багрицкого (вследствие чего тот и является русско-советским поэтом). Бердичевскому было не наплевать, и потому именно ему принадлежит выражение: , разрыв в сердце  — разрыв между двумя культурами, проходящий через сердце человека. Все его творчество  — попытка если не преодолеть этот разрыв, то хотя бы выразить его.

Наиболее плодотворным периодом в литературном творчестве Бердичевского были 90-е годы, когда были созданы прославленные циклы новелл и коротких романов: "Ми хуц ле-тхум" (Вне черты), "Бейн га-хомот" (Меж стен), "Меэмек рефаим" (Из долины призраков). Это была первая настоящая (хоть и несколько запоздалая) попытка привить к древу древнееврейской словесности жанр романтической новеллы в духе Клейста или Тика    — пышные и жуткие повествования о благочестивых хасидских семьях, раздираемых изнутри романтическими страстями ("Под сенью грома"), о роке, который тяготеет над тремя поколениями тоже вполне благочестивой хасидской семьи ("Калонимус и Наами"). Дух леденящей душу загадки, тайны, пронизывающий изнутри самую обычную жизнь и быт, витает над сонными хасидскими местечками  — но их жители покорно склоняют голову перед роком, не пытаясь осознать его или побороть. Это один вариант сюжета, а вот и другой: юноша, стремящийся познать этот рок еврейского существования и сразиться с ним весьма особым способом. Этот способ    — уход. Бегство.

Изгойство, отщепенство  — не только главный мотив творчества Бердичевского, это ключевая тема всего поколения. После того как Иегуда Беркович опубликовал рассказ "Талуш" (Отщепенец), словечко тлушим (оторванные) прочно закрепилось за героями ивритской литературы конца XIX  — начала XX века, как за Онегиным и Печориным  — кличка "лишний человек". Тут, кстати, есть и более глубокое сходство. "Талуш"    — так говорят о листе, оторвавшемся от ветки родимой.

В рассказе Берковича речь идет о еврее, которому удалось выбиться из нищеты и получить медицинское образование и который тем самым оказался в маргинальной ситуации: с родными и семьей у него уже нет связи  — он живет с ними хотя и в одном городе, но как на другой планете, а с русскими интеллигентами в том же городе у него нет ничего общего. Несчастный доктор оказался в ловушке между двух культур. Потеря идентификации, как это называется сегодня, причиняет герою подлинные страдания; проблема "культурного шока", которую, как нам сейчас кажется, мы переживаем впервые, и тогда уже была одной из мучительнейших проблем еврея; вернее сказать, тогда она в очередной раз встала особенно остро.

В длинной цепочке еврейских "тлушим", плавно впадающей в модернистскую и постмодернистскую израильскую прозу, находятся и герои Бердичевского. В этом отношении рассказ "По ту сторону реки"  — просто классика "тлишут". Здесь очень четко найдены основные контуры символики "тлишут"    — с одной стороны, опирающиеся на коннотации языка еврейской литургии, а с другой стороны  — пытающиеся разрушить эти коннотации и оторваться от них.

Два мира

Характерно прежде всего само понятие разделения, грани между мирами, столь укорененное в еврейской традиции. В тексте рассказа рассеяно множество намеков на обряд "гавдала", "разделение", который совершают на исходе субботы. Хозяин дома провозглашает над пламенем свечи: "Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, отделивший святое от будничного, свет от тьмы, Израиль от других [народов], седьмой день от шести рабочих дней. Благословен Ты, Господь, отделивший Святое от будничного!" В контексте "гавдалы" разделение  — это установление порядка и гармонии в мире, в пространстве и во времени (ср. отделение света от тьмы, нижних вод от верхних, суши от воды при сотворении мира). Но герою Бердичевского этот порядок  — хуже всякого хаоса. "Я боюсь спрашивать о том, что вверху и что внизу" (С. 97)1,  — говорит Натанаэль. Но на самом деле он спрашивает только о том, что внизу. Его интересует не метафизика, а культура. Он не согласен со Всевышним, сотворившим этот разделенный мир. И если он не может сломать границу, то пытается сбежать от нее. Так выворачивается наизнанку символика "гавдалы".

Терпкое очарование прозы Бердичевского в том и состоит, что его герой говорит цитатами из тех же текстов, мыслит в тех же традиционных категориях, видит мир в той же системе координат, что и все люди его народа,  — но он другой. Поэтому такой горькой иронией окрашены слова "просвещенца" Махвиэля: "Уходи себе от народа твоего, из дома тестя твоего, в землю дальнюю!" (С. 101). "Уходи себе из страны твоей, с родины твоей, из дома отчего в землю, которую Я укажу тебе",  — с этих слов Всевышнего, обращенных к Аврааму (Берешит, 12:1), начинается история еврейского народа: в ответ Авраам снимается с места и идет в Обетованную землю навстречу своему предназначению  — заключить Завет с Владыкой миров и стать праотцем избранного народа. Авраам идет навстречу Завету, навстречу Богу, народу и истории; герой Бердичевского бежит от них, прочь от Завета, от избранности, утратившей смысл. За реку, через мост, разделяющий народы. Река проходит не только через город, разделяя его на верхний и нижний, она наглухо разделяет культуры  — еврейскую и европейскую, и время  — средневековье и современность; граница проходит и через душу героя, разделяя в его жизни отрочество и взрослость, бейт-мидраш и университет. Между этими мирами нет перехода, мост не соединяет, а навеки разделяет их. Все творчество Бердичевского  — об этом: о трагической раздвоенности еврейского интеллигента, обреченного скитаться между двумя мирами. Эту горькую судьбу выбирает для себя и его герой, Натанаэль: она снится ему в пророческом сне в последнюю ночь перед уходом.

"В ту ночь приснился мне сон. Будто бы я в чужой стране, одет в одежду чужого народа и говорю на чужом языке. Я вхож во врата храма науки и постигаю глубочайшую мудрость. Тайны, открывшиеся мне, изменяют лицо мира и жизнь людей, и я становлюсь совсем другим человеком. Я вырастаю вдвое выше, чем прежде. И на челе моем  — знак, который не сотрется вовеки" (С. 107).  — Это знак скитаний, знак вины: "И сказал Каин Богу: Велика вина моя, непростительна. Вот, Ты сгоняешь меня теперь с лица этой земли, и от внимания Твоего буду скрыт, и вечным скитальцем буду на земле, и вот, всякий, кто встретит, убьет меня… И положил Бог на Каина знак, чтобы не убил его всякий, кто бы ни встретил его" (Берешит, 4:14—15).

Внимательный читатель отметит и другие цитаты в тексте новеллы, они заметны даже в переводе (во всяком случае, так хотелось бы думать переводчику). Наиболее важные из них    — те, которые организуют время и пространство новеллы. Тут есть как бы два полюса. Первый  — вывернутое наизнанку "Уходи себе в землю, которую Я укажу тебе"; об этом мы уже говорили2. Вторая важная группа цитат связана с "подругой", образ которой окутан реминисценциями из Песни песней (Шир а-Ширим). Например, фраза "Стучусь в окно моей комнаты: ”Бат-Шуа, Бат-Шуа, отвори мне!“" (С. 101) приводит на память: "Я сплю, но бодрствует сердце мое. Голос! Стучится друг мой: Отвори мне, сестра моя, подруга моя, голубка моя, чистая моя…" (5:2). Эта ассоциация не случайна: мир Бат-Шуа, вообще женский и родительский мир в рассказе,  — это дом, внутренность дома, мир замкнутый и запечатанный3

И этот замкнутый мир женственности  — вовсе не обязательно сумрачный и тесный. "...Приходят иные дни, иные вечера. Приходит суббота. Омыл я свое тело, надел я праздничные одежды... и душа во мне становится иная, я забываю свои тревоги, недоумения и раздумья; я и моя душа  — как дети в доме отца. Сияет лампа под потолком, освещая просторный покой в доме тестя, сияют серебряные подсвечники и чаши на ослепительно белой скатерти стола. Тесть мой, в тяжелых одеждах черного шелка, расхаживает по комнате, певуче возглашая: ”Привет вам, ангелы Служения!“4; я вторю ему, и внемлет нам моя подруга. Мы произносим древнюю хвалу добродетельной жене…5" (С. 98). Таким образом, иной раз этот замкнутый мир    — не только сносный, но и очень привлекательный. А иной раз    — совершенно нестерпимый.

Два мира и два направления движения в новелле: одно    — линейное, вдаль, в дорогу: "Иди, уходи"; другое  — замкнутое, круговое. Вовне и внутрь, дорога и дом. Между этими полюсами колеблется герой. Вот он сидит за субботним столом, приветствуя ангелов мира, и в мистическом озарении видит в своей юной жене воплощение Шехины. "И она, озаряясь любовью, царит над домом, над всем городом, надо всем миром" (С. 98). Этот гигантски разросшийся образ возлюбленной  — несомненно, намек на Шехину, олицетворение присутствия Божественной славы на земле, среди народа; образ этот, отметим,  — женский и ассоциируется с местом ("Шехина"  — "Обитающая").

Но миг  — и герой снова отдаляется. То есть физически он еще с ними, он еще говорит на их языке, поэтически-абстрактном и порой забавно выспреннем, но духовно он уже ушел. И снова возвращение  — и снова уход. Физически Натанаэль переходит через мост дважды: первый раз  — в гости, второй раз  — насовсем. Но в мыслях его уход и возвращение повторяются много раз  — до тех пор, пока круг не превратится в спираль, а спираль не раскрутится в бесконечность  — в путь Каина.

В какие моменты его тянет вернуться? Натанаэль не вписывается в традиционное время и пространство своего народа, но иногда все-таки совпадает с ним. Его сородичи живут жизнью, в которой все расписано  — не по часам, а по времени молитв: день сменяется ночью, работа  — субботним покоем, будни  — праздничными и Грозными Днями. Народное время циклично, но не однородно, в нем есть свои пики, кульминации: Суббота, Новолетие, праздник Судного дня с его заключительной молитвой "Неила". В эти кульминационные моменты Натанаэль чувствует близость к жене, к ее семье, к людям города. Но будни ему вынести не удается.

Время новеллы, как сказал бы Пушкин, рассчитано по календарю  — еврейскому. Время, которое Натанаэль выбирает для ухода  — точнее сказать, когда уход выбирает его,  — конец лета и начало осени, а кульминация  — от начала месяца элуль, перед Рош а-Шана, когда начинают читать в синагогах ночные покаянные молитвы "слихот", и до Судного дня, Йом-Кипур: от того времени, когда вынесенный в Небесном Суде приговор записывается в книгу, и до того момента, когда, на исходе Йом-Кипур, приговор окончательно скрепляется печатью. Десять дней между Новым Годом и Йом-Кипур носят название "Грозных дней". Это время, предопределенное для раскаяния, время, когда положено совершать хешбон нефеш, самоанализ, время самоотчета и выбора. И уход Натанаэля из мира традиции построен в соответствии со структурой самой этой традиции, вывернутой наизнанку: благодать и примирение  — на Рош а-Шана, муки совести и колебания  — в Грозные дни, и, наконец, твердое решение: "Я не могу лгать!"    — после молитвы "Неила" на исходе Судного дня.

Трагедия выбора

То, что Натанаэль говорит почти сплошь цитатами из священных текстов, вовсе не значит, что он как-то особенно вычурно выражается. И сегодня традиционные тексты и связанные с ними реалии (например, субботнее застолье) входят в быт многих сотен тысяч евреев, для которых цитата  — это нормальный способ не только говорить, но и думать. Трагедия Натанаэля именно в том, что он видит мир сквозь призму слов, которые в принципе уже утратили смысл, хотя еще и не утеряли своей поэтичности. Стиль рассказа (как и вообще прозы Бердичевского) еще держится на этой поэтичности, можно даже сказать, эксплуатирует ее, но источник смысла уже утерян, система ценностей распалась. Здесь начало великого культурного кризиса, поразившего мировое еврейство и добравшегося до Российской империи лишь в конце прошлого века.

Герой Бердичевского  — романтический бунтарь. К тому времени, когда европейский романтизм, и в частности байроновский Каин, докатился до еврейских местечек, он очень сильно окрасился Ницше. Современному читателю, особенно тому, который знакомится с литературой этой эпохи по переводам, доморощенное ницшеанство Бердичевского, как мне кажется, должно представляться несколько провинциальным и комичным. Этакий еврейский телеграфист Ять, Каин и Манфред в одном лице. Да ведь что там за рекой, куда он так рвется, бедный юный зять богатого тестя? Захолустный украинский городок. Вот где сияют светочи культуры и окна в Европу для бедного мальчика из "клойза". Ну и место он выбрал для мечты… Да и время какое-то неудачное для смелого выбора, для начала новой культуры  — конец века, фин-де-секль, декаданс…

Можно ли сказать, что, оторвавшись от религиозной традиции, которая упрямо и безусловно оставалась оригинальной, новая еврейская светская литература с самого начала была вторичной и провинциальной? Может быть, для постороннего глаза так оно и есть. Дело в том, что для постороннего пропадает главная прелесть этой литературы  — стиль, построенный из обломков того мира, из которого она вырвалась.

Выспренний и по-барочному обильный стиль Бердичевского; изысканная, обморочно-сложная проза Генесина, в которой через семьдесят лет исследователи увидят один из первых в Европе опытов потока сознания; тонкая и ироничная проза Шофмана… В романе Йосефа Хаима Бренера "Вокруг точки" (1903) попытки монотонного повествования, простого, как жизнь рабочих-бундистов, переплетаются с виртуозными центонами, мозаиками из текстов пророков, притч, Талмуда и Зогара. Его герой, Яаков Абрамзон, замученный экзистенциальными проблемами, то и дело поминает Заратустру, для удобства облекая идеи Ницше в привычные с детства арамейские выражения и цитаты из Талмуда (кстати сказать, при таком соседстве обнаруживаются прелюбопытные совпадения и переклички…). Фантастичность этой прозы, пытающейся воссоздать европейский романтизм и "Записки из подполья" на языке книги Бытия, Мишны, Зогара и еврейских просветителей, выискивавших в конце прошлого века новый стиль для первых переводов из Шопенгауэра на язык библейских пророков…  — эта мучительная сложность  — настоящая. Как настоящая  — трагедия выбора, совершавшегося в начале века в захолустных городках Волыни, Малороссии, Белоруссии, Галиции, Бессарабии, Литвы. Плоды этого выбора все мы пожинаем теперь  — так или иначе.

1 Цитаты из рассказа "По ту сторону реки" даются в переводе Е.Римон: Израильская литература в русских переводах. Антология. СПб., 1998. С.95-110. назад

2 Вот еще один пример цитатного соотнесения Натанаэля с Каином. Герой узнает, что пора отправляться в путь: "Понял я — и поникло лицо мое" (С. 108).— Ср. в книге Берешит слова Всевышнего, обращенные к Каину, еще до преступления: "Отчего досадно тебе и отчего поникло лицо твое? Ведь если склоняешься к добру — то простится тебе, если же не склоняешься к добру, то у двери грех лежит, и к тебе влечение его, ты же должен властвовать над ним".   назад

3 Ср. в "Песни Песней": "Сад замкнутый — сестра моя, невеста, источник замкнутый, родник запечатанный" (3:12). Ср. также известную формулировку из другого контекста: "Честь дочери царской — внутри" (Притчи [Мишлей]). назад

4 Слова из входящей в Сидур традиционной молитвенной песни, которую поют, вернувшись из синагоги после наступления субботы. назад

5 Традиционно поющийся перед началом вечерней субботней трапезы фрагмент из книги Мишлей: "Кто найдет жену добродетельную? Выше жемчугов цена ее..." (31:10—11). назад


[Содержание альманаха] [Предыдущая страница]